Мумтаз Мухаммедов. Жизнь – заново (рассказ)
Война кончилась, и вот я уже целую неделю дома. Как во сне, брожу по улицам родного Ташкента, не в силах поверить, что все страшное — ожесточенные бои, кровь, гибель товарищей — позади...
Вернувшись домой, я хотел переодеться в штатское, но оказалось, что в тяжкую минуту жена вынуждена была продать оба моих костюма, и теперь их носит один из тех, кто наживался на народной беде. Как описала мне его жена,— «мордастый такой, здоровяк, с румянцем во всю щеку». Он отсиживался в тылу, когда советские воины вели смертельную битву с фашистами... А, ладно, придет срок — мы еще прижмем их к ногтю. Если уж фашизм победили, то с доморощенными скорпионами как-нибудь справимся. А без костюмов пока можно обойтись. Что может быть дороже военной формы? Я разгуливал по городу в офицерском кителе, с которого были спороты лейтенантские погоны; на голове красовалась тюбетейка. Китель, правда, был не новый, выгорел, полинял от времени, да что с того? Он за годы войны стал как бы частью меня самого, вместе мы мокли под дождями, зимой мерзли в окопах, прижимались к сырой земле, спасаясь от свинцового ливня, от осколков, с визгом проносившихся над нами... Какой солдат не гордится одеждой, в которой он прошел под пулями, снарядами славный боевой путь?
Жизнь моя походила на сказку. Как часто, в передышках между боями, мечтал я о той заветной минуте, когда перешагну порог родного дома, обниму жену и детей, напьюсь воды из арыка, журчащего в моем дворе. И вот все сбылось, и я шагаю по своей махалле, и соседи радушно приветствуют меня:
— Здоровья вам и благополучия! Да снизойдет на ваш дом божья благодать!
— Пусть судьба моего сына будет такой же счастливой, как ваша, уважаемый сосед!
Пожилая женщина, обращаясь к молодухе, сказала:
— Невестушка, дай фронтовику подержать внучонка,— и да вернется домой мой муж целым и невредимым!
Я взял мальчика, легонько подбросил его, с улыбкой пожелал:
— Пусть поскорее возвращается твой дед, малыш!
А вот еще двое ребятишек. Оба исхудавшие, в заплатанных штанишках. Присев на берегу арыка, они лепили из глины катышки, похожие на самсу, и, судя по голодному блеску их глаз, им очень хотелось бы, чтобы самса в их ручонках была настоящая.
У меня защемило сердце. Я знал их отцов, и знал, что малышам уже никогда их не дождаться. Мы похоронили обоих в чужой земле, на подходе к Одеру. Свежую могилу увенчала деревянная пирамидка с пятиконечной звездой. Бойцы батальона под командованием майора Абдурахманова дали из автоматов прощальный залп. А вокруг могилы отливала изумрудом первая трава, пряча под собой следы тяжелых танковых гусениц.
Сколько же я встретил в своей махалле женщин, одетых в черное! И я думал: нзверги, обездолившие их, достойны самой страшной кары,—чтобы фашизм никогда больше не возродился!
Вдоволь набродившись, я поворачивал к дому... И его потрепали невзгоды военной поры. Дувал во многих местах обвалился, в крыше зияла дыра, словно раскрытый зев голодного зверя. Сад запустел: жене и детям некогда было ухаживать за виноградником, яблонями, айвой, урюковыми и персиковыми деревьями. Казалось, они тоже осиротели...
Своей запущенностью дом и двор напомнили мне разоренный немецкий фольварк, который весенним утром занял наш батальон. Мы сидели с майором на броне обгоревшей «Пантеры», вспоминали Ташкент. Я мечтательно проговорил:
— Дома-то сейчас такая красота! Теплынь, все цветет...
Абдурахманов с укоризной покачал головой:
— Скажете тоже! Красота... А вы представьте себе тРаУР на женщинах, чьих мужей мы похоронили за эти годы.. Вот и сегодня сколько бойцов погибло... Черные вести придут их женам. А сыновья их, вместо того, чтобы учиться, предаваться ребячьим забавам, от зари до зари работают на заводах, на хлопковых полях. Горькая для всех эта весна... П наш долг: сделать ее победной, поскорей покончить с войной.
Его подозвали к телефону; после короткого разговора он повернулся ко мне:
— Это насчет вас звонили, товарищ газетчик. Комдив приказал вам оставаться в моем батальоне до тех пор, пока мы не форсируем Одер. Чувствуете, как заговорило начальство? Форсировать Одер! Словно речь идет о прогулке ио набережной Анхора. А что? И дойдем до этой проклятой реки, и перемахнем через нее...
И мы дошли до Одера, оставляя на своем пути деревянные пирамидки с пятиконечными звездами,— как скорбные верстовые столбики...
Об этом походе и о многих других я рассказывал многочисленным гостям, заполнявшим по вечерам мой дом. Меня слушали, затаив дыхание, а при упоминании о пирамидках иные украдкой утирали слезы. Женщины плакали, не таясь.
Зная, как скромен мой дастархан, гости приносили с собой продукты, полученные по карточкам: хлеб, слипшиеся конфеты, безвкусную халву. Я представлял себе, какие тяготы выпали на их долю: жили впроголодь, трудились, позабыв об отдыхе, отрывали от себя последнее, чтобы послать нам на фронт. Вот — подлинный героизм! А они глядели на меня, как на сказочного богатыря, и мне было совестно перед ними...
Помню, один из моих друзей, прощаясь со мной у калитки, сунул за голенище моего сапога небольшой плоский сверток и поспешно удалился. В свертке я обнаружил двенадцать сторублевок и записку: «Уж не сетуй на меня, дорогой, надо было бы в честь твоего благополучного возвращения с фронта закатить пышный той, но сам видишь, сейчас не до тоев. И пока не устроишься, воспользуйся этими деньгами, которые я копил специально для тебя; правда, хоть размер у ассигнаций большой, да цена им невелика. Все же купи себе что-нибудь на них...»
Это тоже был подвиг — подвиг доброты...
На первых порах мне действительно приходилось туго. Но больше всего я был удручен тем, что меня никак не хотела признавать младшая дочка. Оно и неудивительно: когда меня призвали в армию, ей было всего семь месяцев, а по возвращении я застал ее уже иятилетней. Не в пример старшей сестренке, она отличалась непосед-ливостью, шустростью; когда я посадил ее на колени, она принялась вертеть пуговицу на моем кителе; наклонившись к ней, я сказал:
— Что же ты не обнимешь своего отца, доченька?
Дочурка засмеялась; соскочив с колен, отбежала
в сторону и, тыча пальчиком в сестру, звонко крикнула:
— Вы ее папа! А я мамина дочка.
А ведь она так ждала меня!
Осенью 1944 года один мой боевой товарищ был откомандирован в Ташкент, на юбилейные торжества по случаю двадцатилетия Советского Узбекистана. Я передал с ним немного продуктов для своей семьи. И вот что он потом написал мне: «Вашу Гульшан я встретил на улице, она с мальчишками, возрастом постарше, играла в войну. Я хотел подойти к ней, сказать, что я пришел от ее папы, но детвора опередила меня, мальчишки закричали: «Эй, Буденный, гляди, вон твой отец!» Девочка замерла на мгновенье и вдруг кинулась ко мне со всех ног с радостным возгласом: «Папа, пана!» Что мне оставалось делать? Я обнял ее и не смог удержаться от слез. Тут, на счастье, появилась ваша жена, недоразумение разрешилось, но видели бы вы, какими глазами смотрела на меня Гульшан, с какой недетской печалью!»
Так бывало еще не раз: чужих мужчин в военной форме Гульшан принимала за отца. А вот настоящий отец первое время был для нее чужим.
Я огорчался, но утешал себя тем, что не пройдет и нескольких дней, как дочь привыкнет ко мне.
Почему-то мне припомнилась одна страшная сцена — там, на берегу Одера. Белокурая девчушка, прильнув к трупу молодой женщины, тихо, настойчиво звала:
— Муттер, муттер...
Как выяснилось, женщину расстреляли эсэсовцы за то, что она вывесила на своем доме белый флаг. А отец девочки погиб еще в дни боев на полуострове Контантен.
И рядом с этой бедой, одной из многих трагедий войны, мои огорчения показались мне пустяшными.
Гульшан и правда вскоре начала называть меня «папой». И однажды мы отправились с ней на базар. Какими запахами там веяло! Прилавки ломились от обилия овощей и фруктов. Рай, сущий рай! Только вот цены в этом раю были адские...
Я решил купить дочке полкило клубники. Торговка поинтересовалась, нет ли у меня с собой «тары», и когда я отрицательно покачал головой, взяла из пачки, лежавшей рядом с клубникой, лист бумаги и свернула из него кулек, сожалеюще приговаривая:
— Бумага-то нынче на вес золота...
Дома Гульшан набросилась на клубнику, красный сок стекал с ее подбородка на белое платье, вскоре по нему расплылись алые пятна, и мне это напомнило марлевую повязку на свежей ране... Я никак не мог отделаться от сравнений и воспоминаний, связанных с войной!..
Теща, глядя на Гульшан, улыбнулась:
— И сластена же ваша дочка! А клубника — любимое лакомство.
Я в это время машинально разворачивал опустевший кулек, весь в розовых разводах. На листке бумаги было что-то написано; правда, буквы уже поблекли, размазались. Но легко было догадаться, что это страница чьей-то рукописи. Я пригляделся внимательней — и остолбенел: как же я сразу не узнал свой почерк? И текст знакомый: перед войной я пять лет корпел над романом, но не закончил его, война надолго оторвала меня от работы. Но как попал листок из моей рукописи к рыночной торговке? И где остальные? Неужели в пачке, лежавшей на прилавке?
ВИДЯ, как я взволнован, жена встревожилась:
— Что с вами?
Я протянул ей листок, запачканный соком клубники:
— Моя рукопись... Помните, я роман писал? Листок — оттуда...
Теща моя, видимо, что-то сообразила, лицо ее сморщилось, на глазах показались слезы:
— Сынок... Уж прости меня, темную старуху! Моя, моя это вина!
Я посмотрел на нее с недоумением, а она принялась торопливо объяснять:
— Перед твоим приездом это случилось... Дочки дома . не было, а мимо проходила женщина с корзинкой клубники. Внучка как увидела клубнику, так в рев: бабушка, купи мне клубнички! Я ж говорила, как она охоча до этой ягоды. И уж так мне хотелось ее ублажить... А денег ни копейки. Тогда женщина и спрашивает: а нет ли у
вас ненужной бумаги? Я бы поменяла на нее клубнику...
— И вы отдали ей мою рукопись?
Я, видно, сорвался на крик,— жена взглянула на меня испуганно, а теща, всхлипнув, опустила голову:
— Да, сынок, попутал нечистый... Вспомнила я, что в подвале давно валяется связка бумаги, уж пылью успела покрыться. Я спустилась туда и...
Я только рукой махнул: мол, не стоит продолжать, все ясно.
На душе у меня кошки скребли... Надо ж стрястись такому! Сколько раз я думал на фронте: вот вернусь живым-здоровым домой и допишу роман. И перед моим мысленным взором возникал образ главного героя, замечательного человека, славного сына Узбекистана, настоя-щего героя нашего времени — Мирзаджана. Когда я работал над романом, мне почти ничего не приходилось выдумывать: героя я взял из жизни, был близко знаком с ним, от него самого узнал его биографию. Закончив Ташкентский медицинский институт, Мирзаджан попросил направить его в глухой кишлак. Там он не только лечил людей, но и боролся за их духовное обновление, отважно воевал с мрачными предрассудками прошлого. И труд, и жизнь его были поистине подвижническими...
С героем романа я расстался, уйдя на фронт,— а с самим Мпрзаджаном случайно встретился в одном из военных госпиталей, куда наведался по заданию газеты. Он вышел из бревенчатой избушки, над дверьми которой была прибита дощечка с надписью: «Операционная». Лоб Мирзаджана был покрыт испариной, белый халат забрызган кровью. Мы поздоровались, и я спросил:
— Значит, и вы воюете, Мирзаджан?
Он только кивнул мне в ответ, в эту минуту ему, видно, было не до разговоров.
Позднее мне рассказали, что как раз перед нашей встречей Мирзаджан проделал уникальную операцию: из бедра раненого извлек... небольшую мину. Он передал эту диковину санитару, тот неосторожно встряхнул ее, и мина взорвалась у него в руках. Узнал я о Мирзаджане и многое другое, и мне уже рисовалось продолжение романа: знаменитый хирург — на фронте...
Вот тебе и продолжение... Нечего теперь дописывать: листки рукописи разошлись по чужим рукам. Не случайно мне, наверно, вспомнился эпизод с миной: один человек был спасен, другой погиб. Я жив, а роман мой убит войной. И на единственной оставшейся у меня страничке — алые пятна... Целых пять лет каторжного, но такого сладостно-увлекательного труда вырваны из моей жизни... Я разглядывал страничку, лежавшую передо мной на письменном столе и похожую на обрывок окровавленного бинта, и горло мне перехватила спазма, трудно стало дышать...
Но тут же я пристыдил себя. Опомнись, лейтенант! Что ты, как истеричная девица, оплакиваешь утерянную рукопись? Такая ли уж это невосполнимая потеря? Оглянись назад, в недавнее прошлое...
Мы шли к Одеру.
От лейтенанта Реброшвили, командира стрелкового батальона, командование требовало продвижения вперед, но гитлеровцы, закрепившиеся на стратегически важной высоте, плотным огнем прижали батальон к земле. Над головами солдат свистели пули и осколки от рвущихся мин и снарядов. Все понимали, что до конца войны остается совсем немного, в весеннем воздухе уже чувст-вовалось пьянящее дыхание Победы. И так хотелось дожить до нее! Самому комбату не исполнилось еще и двадцати, у него был богатырский размах плеч — и совсем детское лицо. Но когда он получил приказ: любой ценой взять высоту, он поднялся во весь свой могучий рост и повел своих богатырей вперед — навстречу верной смерти. Они взяли высоту — ценой молодых своих жизней...
Мы шли к Одеру.
Майор Абдурахманов показал мне его на карте; проведя пальцем по голубой извилистой линии, которая бежала к Балтийскому морю, с какой-то яростью сказал:
— Вот он, проклятый.
Вскоре я увидел Одер воочию. Вечерний сумрак окутывал реку и высокие берега, легкий туман навис над водой, стояла тишина — грозная, зыбкая... Но вот ее распороли первые выстрелы, и в расположении нашей части начали рваться снаряды.
— Огрызаетесь, сволочи! — засмеялся один из солдат, веселый джигит из Шахимардана.— Стреляйте, стреляйте, все равно вашему Гитлеру — капут.
Фашистская гадина еще извивалась в смертной агонии, но на исходные позиции с грохотом выползали наши танки, саперы готовились наводить понтонные переправы, зарывшаяся в землю пехота — царица полей, многострадальная труженица войны — ждала своего часа. И час этот грянул — после того, как наша артиллерия обрущи- ла на противоположный берег массированный огонь, со-ветским войскам удалось переправиться через Одер.
Но этого уже не увидели ни веселый паренек из Шахи- мардана, ни многие его боевые товарищи. Чужая земля приняла их бездыханные тела.
Пирамидки, пирамидки...
Дорого мы заплатили за то, чтобы в мире восторжествовала весна...
Так какого же черта терзаюсь я над страницей из утраченной рукописи? Мы победили свирепого врага — это сейчас главное. Да и какой ныне прок от моего романа? Сама жизнь, беспощадный критик, перечеркнула его. Мой герой, Мирзаджан, изменился за минувшее время, его характер и душа обрели новую красоту. И в его прошлом я наверняка найду важные черты, которые не заметил ранее. Ведь на это прошлое я взгляну с высоты сегодняшней, послевоенной, победной поры! Рукопись устарела, о Мирзаджане надо уже писать по-иному, са-дись за стол, лейтенант, и начинай все с белого листа.
Ведь и жизнь началась — заново.
Простая эта мысль потрясла меня.
За дело, лейтенант! Ты в неоплатном долгу и перед Мирзаджаном, майором Абдурахмановым, юным лейтенантом Реброшвили, джигитом-балагуром из Шахимардана, перед всеми, кто сражался с фашистами, не щадя ни крови, ни жизни своей. Ведь это благодаря им ты остался в живых, смог вернуться домой, чтобы вновь взяться за свой каторжный, сладостно-увлекательный труд...
И ты все должен сделать, чтобы никто не был забыт...
Я вышел из кабинета в общую комнату. Со двора доносился заливистый смех Гульшан. Жена и теща поглядывали на меня с виноватым видом. И удивились, когда я с улыбкой сказал им:
— Не огорчайтесь, дорогие, ничего страшного не произошло. Жизнь только еще начинается...
И вот я снова — в пути.
Ведь что такое писательский труд? Это долгий нелегкий путь, с короткими привалами и передышками, с победами и поражениями, с глубокой разведкой новых слоев действительности, с атакующими рывками вперед, с радостными встречами — и горькими расставаньями... Как напоминает он мне наш поход к Одеру!..
1951
Перевод Ю. Карасева
Просмотров: 4259