Лариса Юсупова. Мой белый ангел (рассказ)
Всем сыновьям и мамам на земле посвящается…
Чуть приоткрыв таинственную дверь,
В том зеркале узнал бы я любого.
Не стало для меня чужих потерь.
И горя не осталось вдруг чужого.
Ночами стал являться мне белый ангел. Впервые он привиделся мне в тот поминальный день, когда исполнился ровно год со дня кончины мамы. С той ночи стал он частым гостем моих снов и бессонниц. Он был желанным гостем – белый ангел. И часто с того дня, касаясь головой подушки, я ощущал его приближение по какой-то звенящей сверчковой тишине. Он плавно возникал из сонной пустоты, седой и призрачной и, приближаясь, разливался серебристым светом. И туман утраты окутывал меня плотным, душным кольцом. И что-то подступало к горлу, переполняло и выливалось, взлетая к этому свету, призывному и слепящему. Торопясь и мучась, исходил я криком, несвязным и сбивчивым. Как будто боялся упустить свой шанс и что-то не успеть поведать этому заоблачному гостю из иного мира, куда так рано призвали мою мать. И будто бы лишь от этого моего бессвязного и сбивчивого лепета все зависело в том ее мире. И убоясь какой-то непостижимой путаницы, выныривая из белесого тумана, я кричал ему, как глухому, ему, белому и светящемуся:
– Мафрат! – я называл ему по буквам. – Да! Год 29-й! Мирьям! – я повторял ему ее израильское имя, не доверяя в этих снах всем канцеляриям, пусть даже и небесным.
А перед глазами цветным и частым фейерверком мелькали вспышками то милое и грустное лицо, то строгие глаза, то быстрые и добрые руки. И белый гость мой расправляет крылья. И страшно мне, что он сейчас взлетит и растворится в сонной пустоте.
О чем я только не просил его, что только не рассказывал: и год рождения и кончины, и имена шестерых детей, и биографии предков… То сбивался на описание лица и внешности. И все просил, просил его о чем-то. Я готовил ей место в далеком неземном Эдеме. И все доказывал, все просил, просил…
А он светился нестерпимым светом и посыпал меня серебряной пыльцой.
А я уже видел нехитрый очаг в углу большого нашего двора и огромный желтый таз с инжировым вареньем. Маму, которая сосредоточенно помешивает огромной ложкой янтарное варево и старается отогнать нас от огня. А мы слетаемся, как пчелы, на восхитительный медовый запах. И, сбегав за ложками, ждем своей законной добычи, которую любят, наверное, все дети на свете – пенки с варенья.
Вот я висну на большой урючине и заключаю пари на семь ошичек (богатство несметное в ту пору и неслыханное), что спрыгну с нее прямо в соседний двор.
А вот я уже постарше и целый день преследую огромную стрекозу, совсем необыкновенную с прозрачными зелеными крылышками. Даже сейчас, спустя многие годы, я помню ее горчичный окрас с продольными пунктирными полосками по всей спинке. Я гонялся за нею несколько часов от цветка к цветку, отмахав не одну улицу босыми ногами. И наконец поймал ее и посадил дома в банку. За каникулы мне нужно было собрать гербарий да коллекцию жуков, стрекоз и бабочек. Я мечтал, чтобы мои работы оказались самыми лучшими. Каждые два часа я заглядывал в банку, проверяя, не заснула ли она уже наконец, с таким трудом пойманная мной добыча. Но стрекоза все никак не сдавалась. Она сильно билась о края банки и издавала какие-то шуршащие и стрекочущие звуки.
– Борюшка! – взмолилась, наконец, мама. – Ну, давай, ее выпустим. Ведь божья тварь живая… Жалко же, Боренька!
– Ты что?! Вообще не понимаешь? У меня задание по ботанике! – с жаром возражал я матери. – Она у меня самая главная теперь в коллекции, самая лучшая! Я за ней полдня гонялся. Все ноги в кровь исцарапал. А ты выпустим…
– Бориска! Ну, давай ее выпустим! – не унималась мама. – Бог с ней, с этой коллекцией. Смотри, как она бьется. Плачет, наверное. И языка у нее нет, пожаловаться. Божья тварь ведь бессловесная. Ну разве можно так живое мучить?!
Но я никак не поддавался ее уговорам.
– Тогда убей! – рассердилась мама. – Так честнее будет, чем издеваться, голодом морить, да еще в банке держать без воды и воздуха. Давай, убивай быстрее! Ну, чего смотришь?!
Я ошеломленно глядел на мать во все глаза. Слово «убей» враз окатило меня ледяным душем. И так мне вдруг стало почему-то стыдно, так жалко эту стрекозу и всех ее подружек, старательно рассованных мною по разным банкам, что в один миг опротивела сама идея собирать коллекцию.
Как мама радовалась, когда я отпустил всех своих пленников на волю. Она просто светилась от счастья и потом целую неделю рассказывала всем соседкам, какой я у нее добрый и жалостливый сын. А добрый и жалостливый ее сын втайне давно жалел о своем великодушном поступке и еще очень долго оплакивал свою несбывшуюся коллекцию. Особенно в сентябре, на уроке ботаники, когда учитель расхваливал работы одноклассников, совсем никудышные, на мой ревнивый взгляд. А я оказался единственным бездельником, вернувшимся после каникул с пустыми руками.
С тех пор я перестал любить уроки ботаники и беззастенчиво приносил трояки по этому предмету, всякий раз мстительно напоминая матери о своей несостоявшейся коллекции. Она виновато помалкивала, никак не комментируя мои позорные оценки. Но теперь, спустя много лет, я, как и она, никак не могу уразуметь, зачем мне было ловить и мучить этих красивых и быстрокрылых стрекоз. И всякий раз мне радостно вспомнить, как отпустили мы с мамой на свет Божий всех этих жуков, стрекоз и бабочек. И в том числе ту, самую главную, огромную стрекозу с зелеными крыльями и полосатой горчичной спинкой.
Мама всегда любила все живое. Трава, деревья, цветы – все, по ее мнению, имело душу и несло свои тайны людям. Какой же у нас был чудный сад! Каких только цветов не выращивала мама! Ночную красавицу и душистый табак, львиный зев и огненные пионы, золотые шары, фиалки, подснежники, целые поляны ромашек и ирисов, бульденежи и мальву, сирень махровую, белую, похожую на ветви черемухи. Как они умещались у нее в голове, все эти названия. Как строго следила мама за поливом цветов – обязанность, возложенная на старших детей. Цветы радовали глаз круглый год. Начиная с подснежников и фиалок ранней узбекской весною и заканчивая белой фатой или живой невестой, как по неведению называла мама свой необыкновенный куст, который расцветал в конце сентября белыми гроздьями, подобными кистям крупного винограда. Гроздья белых шариков свисали с куста, подобно плодам калины, только белого цвета. Мама безмерно гордилась этим своим кустом, цветущим аж до нового года, сохраняющим свою красоту под хлопьями снега. Она берегла его, ухаживала и нередко разговаривала с ним. Впрочем, она разговаривала со всеми своими цветами. Через много-много лет я прилетел в Западную Сибирь и в Тюмени увидел бесчисленные цветущие кусты, точь-в-точь похожие на мамин диковинный цветок.
– Как называются эти кусты? – расспрашивал я прохожих.
– Это снежный ягодник, – услышал я от пожилого мужчины, удивленного моим вопросом. – Как? Неужели вы не знаете? Их же у нас полным-полно в городе. На каждой улице растут. Красивые, правда?.. По два-три месяца под снегом цветут!
Я умиленно посмотрел на белые гроздья и побежал звонить маме, чтобы сообщить название ее любимца.
Маму всегда радовали две вещи: цветы и дети. И она не обращала внимания ни на какие житейские неприятности. Сад плодоносит, цветы растут, дети бегают, родные все здоровы, а если нет, то хотя бы живы, друзья заходят, родня бывает, муж, слава Богу, золотой, дети хорошие.
А деньги, ну, что ж, их не хватает почти всегда. Пусть муж работает на стройке сварщиком, пусть подрабатывает сантехником, не щадя себя и не жалея сил. Денег все равно не хватает. Есть на свете и более бедные семьи. Я вспоминаю грязных нищих стариков, которых угощала мать, заполняла им сумки, не помня собственной нужды, смущенный шепоток соседок, одалживающих у матери деньги.
– Ничего, мне Бог даст, – никогда не унывала мама.
И Бог давал и испытывал. Испытывал и давал. Без жалоб и сетований, спокойно, ровно и уверенно жила мама, никогда не унывая. Она вязала, шила, перекраивала и подгоняла под нас форму. Рьяно посещала лоскуточные магазины, где можно было дешево купить остаточные куски красивых тканей, искусно их комбинировала. И мы всегда были одеты ничуть не хуже своих сверстников. С обувью, конечно, было труднее, мы донашивали ее друг за другом. Странно, что она на нас так не горела, как на нынешних детях. Видимо, была намного прочнее в ту пору. Мы просто вырастали из нее и передавали по наследству младшим.
– Да-да! – заверял я своего белого гостя. – Представь себе: она не унывала никогда.
Длинными летними вечерами мама все чинила и штопала свою единственную нарядную юбку, очень пеструю, из какого-то полупрозрачного хрустящего шелка. Юбка было двенадцатиклинкой. Сильно присборенной на широкой резинке у пояса. На темно-зеленом фоне вразнобой шли пирамидки ярких крошечных полосок: желтого, красного, белого, травянисто-зеленого цвета. После каждой стирки юбка сверкала все причудливее, казалась все новее и краше. Но, то ли от долгой носки, то ли от маргеланского жаркого солнца, от нее как бы отлетали кусочки ткани. И если посмотреть на свет, то можно было обнаружить на юбке множество мелких дырочек. Из-за сильной сборки и пестроты ткани они были почти незаметны. При свете яркой лампы вечерами мы с мамой чинили эту юбку. Я как сейчас помню эти разноцветные нитки мулине, заплетенные в толстую коску, маму, которая учила выдергивать из косы нужную нитку и вдевать ее в иглу… У каждого из нас была игла с вдетой в нее цветной ниткой, которые по необходимости мы подавали штопающей маме.
Как же он назывался этот хрустящий пестрый шелк? Наверное, крепдешин… Или нет?! Да, точно нет! А как? Ну, как?! Я чувствовал, что не успокоюсь, пока не вспомню, как назывался этот шелк. И позвонил в Нью-Йорк. И долго слушал длинные гудки.
– Борис?! Алло! Борька, ты?! Что случилось?! С кем?! Ну, говори скорее?! – кричала в трубку моя заспанная сестренка. Ее паника выплескивалась из телефонной мембраны, грозя затопить все мое личное пространство. Я обругал себя ослом, с опозданием сообразив, который у них теперь там час.
– Ты не волнуйся, – пробормотал я виновато, пристыженный своим дурацким звонком. – Да, нет. У нас все в порядке. Я просто хотел спросить про мамину юбку. Ну, помнишь, сборчатую, пеструю такую?!
– Ты что в уме?! Или пьяный?! – поразилась сестренка. – Три часа ночи у нас! Я чуть со страху не померла! Юбка ему мамина понадобилась!
– Рива! – сказал я ей строго, не подавая виду, что погибаю от смущения. – Ну все, ты меня совсем пристыдила. У меня все коленки красные. Не веришь, пришлю фото, – пошутил я в трубку. – Да, я забыл, что у вас ночь. Без обид, Ривка! А где сейчас эта юбка мамина?.. Да нет, я не рехнулся!.. Да ладно… Я понимаю, что столько лет прошло. А ты сама хоть помнишь, как мы ее чинили всегда?!
– А с чего это я забыла?! Здравствуйте! – обиделась Рива. – Мама столько лет с ней не расставалась! – рассмеялась сестренка.
– А материал? – подступил я к главному вопросу. – Ну шелк этот как назывался? Крепдешин что ли?
– Какой крепдешин?! – возмутилась Ривка. – Крепдешин мягкий такой. А этот жесткий был, шуршащий весь. Креп-жоржет, наверное, или креп-жаккард, – засомневалась сестрица.
– А у тебя какая нитка была? – спросил я ее после паузы.
– У меня желтая… – растерялась Ривка. – Мама для себя ничего и не шила, только все штопала эту юбку, хорошо, что пестрая была, никто и не догадывался, какая она вся латаная-перелатаная. И ей так шла. У мамы ведь фигурка была точеная.
Мы помолчали, вспоминая мать и слушая дыхание друг друга за сотни тысяч верст по обе стороны огромного океана. И так уютно и тепло мне было с ней молчать: с моей сестренкой, прижавшись ухом к телефонной трубке, как не было уже давным-давно.
– Ладно, ложись спать! – спохватился я. – Тебе же на работу завтра.
– Нет. Подожди! – запротестовала Рива. – Я уже не хочу спать. Борь, а помнишь, как мы в Ташкенте для мамы платье покупали, а она ни за что его брать не хотела, ругалась с нами в ГУМе, так что ее потом какой-то дедушка пристыдил.
Еще бы мне было не помнить эту первую поездку в Ташкент! Дома в Маргелане тайком от мамы папа лично пристегнул мне булавкой к белью завернутую в мужской носовой платок пачку денег и строго наказал как старшему сыну приодеть в Ташкенте маму, как бы она не сопротивлялась. И вот мы втроем в ташкентском ГУМе. Мы с Ривкой носимся по всем этажам, до одури накатавшись на эскалаторе. Глаза разбегаются, все хочется купить, все рассмотреть. Но мы упорно движемся к основной цели – отделу готового женского платья. А мама нервничает, боясь потерять нас в толпе. Она поминутно достает из кармана список запланированных подарков и после каждой покупки расстроено роется в своем худеющем на глазах кошельке. А мы с Ривкой ликуем, заговорщески обмениваясь хитрыми взглядами. Мама ведь и не знает, как мы сегодня богаты. Осталось только заманить ее в женский отдел.
– У вас деньги? – не поняла мама. – Какие еще деньги? Откуда?!
– Нам папа дал, – объясняем мы важно. – Он сказал, чтобы ты без обновы домой даже не являлась.
– Па-апа?! – изумляется мама. – И сколько же там у вас?
Я отстегнул булавку дрожащими и потными руками.
– О-о-о! – обрадовалась мама. – Сколько денег! Ну, теперь на все хватит! Пойдемте скорее, сейчас всем купим.
– Нет уж! – воспротивилась Ривка. – Папа сказал, что это тебе на платье.
– Да ну, вас! – возмутилась мама. – Я как-нибудь сама разберусь, что кому надо! Пошли отсюда!
Но мы вцепились в нее мертвой хваткой. Ривка накинула маме на плечи какой-то вишневый жакет и стала снимать с вешалки чудесное трикотиновое платье.
– Примерь! Примерь! Ну, примерь, мамочка! – тащила она мать за занавеску примерочной.
Мать возмущенно пыталась на нее прикрикнуть, выдергивала руки из наших цепких ладоней, грозилась надрать нам уши и все порывалась выскочить из женского отдела. А мы ее просили, требовали, умоляли и чуть не плакали:
– Купи! Купи платье! Ну, хоть примерь, мамочка!
– Ай-ай-ай! – вдруг вмешался высокий седой старик и громко застучал на нее палкой по полу. – Что же это вы так, мамаша, хулиганите?! Совсем своих детей не уважаете! Таких детей не ценить! Таких детей! И не стыдно вам?! Другая бы за счастье посчитала такое отношение. Эх, вы, голова два уха! Немедленно купите себе платье и перестаньте спорить! Вы привлекаете к себе внимание. Нехорошо.
Уши у мамы сделались малиновыми, лицо виноватым, глаза налились слезами. А мы с Ривкой взяли ее за руки и потащили в примерочную, пользуясь ее растерянностью и смущением. Поколебавшись, мама скрылась за занавеской. Платье было красоты неописуемой: всех оттенков коричневого и терракотового цвета с воротничком хомутиком – последний писк моды. На маме оно смотрелось изумительно, стоило сумасшедшие деньги – целых 85 рублей.
– Ну вот, – сказала мама, – видите, как дорого. Короче, я переодеваюсь, и мы уходим. Хватит на сегодня, а то опоздаем.
Она снова ушла за занавеску. А я помчался скорее к кассе оплачивать покупку, дрожа и испуганно озираясь на занавеску. Вдруг не успею! Кассирша, улыбаясь, выдала мне чек, проворно пересчитала деньги и, подавая сдачу, подмигнула Ривке:
– Подожди тут.
Когда мама вышла из примерочной, я взял ее за руку и увлек за собой. Мы вышли из отдела универмага. Позади пританцовывала ликующая Ривка. Она строила мне гримасы, подпрыгивая и указывая глазами на свой раздувшийся рюкзак. Через три часа отходил наш поезд. Мать узнала о нашей проделке только перед самым Маргеланом. Дома отец крепко расцеловал нас с Ривкой. Мама очень любила и берегла это платье и носила его долгие годы.
– Борь, – сказала Рива, когда молчание обернулось вечностью. – А ты что ж это Шурпачкỳ не звонишь? Теть Шурочке нашей! Мы с ней уже раза три разговаривали. Слышь, Борька?!.
– Слышу, – ответил я после паузы. – Я позвоню потом.
– Дай мне слово, что это будет завтра, – попросила сестра. – Ты ж у нее любимец самый, у тети Шляпы своей. Она все ждет тебя не дождется.
Как было стыдно, что мне об этом напоминали. Я знал, что должен был давно сам о ней вспомнить, да и не забывал я, но никак не мог преодолеть в себе что-то.
– Хорошо, – пообещал я сестре сквозь стиснутые зубы.
Рой воспоминаний окружил меня плотным кольцом, они жалили, словно пчелы из потревоженного улья.
Мне снова виделось палящее солнце маргеланского базара, томительно тянущиеся часы, пока распродавался наш товар, я чувствовал мучительную жажду, долго не мог напиться и успокаивался лишь задымив на кухне сигаретой.
И как я ни держал себя в руках, ни урезонивал свое воображение, ни твердил себе, что не властен над своими воспоминаниями и снами, все равно обрывки их виделись реалиями и занимали мои мысли все больше. Я никому ничего не мог рассказать, только пристальнее вслушивался во всякую информацию о снах, которой обожают делиться люди, и силился не выдать своего обостренного интереса, дабы не стать самому объектом расспросов.
Что и кому я мог рассказать. Ничто не могло выразить то, что у меня на душе: ни голос, ни интонация. Я говорил себе круглыми пустыми фразами, и они жили совсем отдельно от меня и моей воли. Лишь однажды в поминальный день я обмолвился вслух, что душа моя плачет, и не помню, кто из близких закрыл мне рот замечанием, что плачет душа сегодня у всех.
Всегда ли был я настолько одинок? Я, имеющий жену, детей, сестер и братьев, родственников и близких, неисчислимое количество знакомых. Иль понял это только с дорогой утратой.
Едва дождавшись перерыва, переждав сотрудников, я ринулся к телефону и сам себе поражаясь, набрал номер по памяти. По памяти… А ведь я не набирал его так давно – целую вечность.
– Алло! – раздался в трубке теплый, сипловатый голос. – Алло! Я слушаю. Говорите.
– Тетя Шляпа! – позвал я в трубку. – Это я, тетя Шляпа!
Трубка вскрикнула, ахнула и задрожала в моей руке, как живая.
– Бориска! Борька! Борюшка! Мамка-то наша! Марфенька моя бедная! – зарыдала трубка. Она причитала, приговаривала, оплакивала ту, которую любила и потеряла. И кричала: – Алло, Борька! Борис, ты где?! Бориска?! Алло!
Я молча плакал, не в силах разжать стиснутые челюсти. Потом опустил трубку на рычаг и долго ждал, что она сейчас взорвется оглушительным звоном и затрясется, забьется в моей руке. Но аппарат молчал. Ведь она не знала моего рабочего номера. Моя тетя Шляпа.
Через какое-то время я вдруг нашел себя сидящим прямо на земле в дальнем углу заднего двора нашего офиса. Я отряхнул штаны и переместился на край колченогой синей садовой скамейки. Я знал, о ком услышит ночью белый ангел, но только не мог себе уяснить, с чего же я начну и как успею рассказать ему так много.
В один из дней, когда мы возвращались с матерью с базара, успешно распродав свой нехитрый товар и еле-еле втиснувшись в маленький старый автобус, судьба уготовила нам встречу с человеком, который навсегда вошел в нашу жизнь и семью. Пытаясь удержаться на одной ноге, потому как вторую поставить пока было некуда, я вцепился в поручень автобуса и задрал голову, пытаясь вдохнуть хоть немного воздуха, и вдруг увидел очень полную девушку, на голове которой было надето несколько шляп с огромными широкими полями. Это было очень смешно. Я расхохотался и завопил на весь автобус:
– Тетя Шляпа! Мама, смотри, тетя Шляпа!
Мама шикнула и, высвободив в толкучке руку, небольно дернула меня за ухо. Но я не унимался, покатываясь со смеху. Вслед за мной захохотал весь автобус. Громче всех смеялась сама владелица шляп. Она стянула с себя одну и нахлобучила мне на голову по самый подбородок.
– Во-от! – сказала она лукаво и показала мне язык. – Теперь и ты дядя Шляпа! Такие шляпы красивые! – поделилась она с мамой, как со старой знакомой. Ну, просто грех одну покупать было. Возьму, думаю, на подарки. Держите! – одела она еще одну шляпу маме на голову.
– Да вы что! – ахнула мама. – Я не возьму! Ведь вы же на подарки купили! И вообще она же деньги стоит. Борька, верни сейчас же шляпу тете!
– О-ой! – нараспев сказала девушка. – Я все равно еще не придумала, кому их дарить. Я так люблю дарить подарки, – призналась она доверительно. – Вам так идет! Носите на здоровье.
Мама, неприученная к подаркам, совсем смутилась. А я стал расспрашивать незнакомку, зачем она надела столько шляп на голову.
– Ну, ты же видишь, какая давка! Они бы совсем измялись в руках. Жалко же. Вот я и нахлобучила на голову.
Мать снова рассмеялась находчивости девушки.
– Меня Шурой зовут, – представилась незнакомка. – Я вас часто вижу на базаре, даже покупала у вас что-то.
– А я Борис, – важно встрял я в беседу.
– Борис-барбарис! – засмеялась тетя Шляпа. – Ну, давай пять, познакомимся.
Мы тогда и не знали, что знакомимся на всю оставшуюся жизнь. Что для меня она так и останется навсегда тетей Шляпой, и именно через нее вдруг высветится мое призвание, и сложится спортивная судьба. Что мы всегда будем ждать ее к субботнему обеду. А она будет тратить свои последние гроши на лакомства для нас, детей, вопреки грозным запретам отца и ужасу нашей мамы. Что будет она всю жизнь называть нашу маму по-русски Марфой. А у самой Шурочки, моей тети Шляпы, появится множество смешных имен: Шурпа, Шурпачок, Шурпача и Опа Шурпа, как смешно дразнил ее наш отец. А я навсегда останусь ее любимцем, ее «двоюродным» сыном, каким считала она меня долгие годы.
Вскоре у нас с мамой произошла еще одна судьбоносная встреча в одно из воскресений после трудного базарного дня.
В тот день мы томились на остановке, как-то очень уж долго поджидая автобус, он все не шел и не шел. Все скамейки были заняты, и мы уселись прямо на перевернутые ведра, радуясь своей выдумке. Уставшие люди смотрели на нас с легкой завистью. Увидев автобус, мы дружно вскочили и ринулись занимать сидячие места, совсем забыв про свои ведра. Только уселись у окна, как мама про них вспомнила. Сейчас и не понять городским людям, какой ценностью были для того времени эмалированные ведра, как были необходимы в хозяйстве. Мы вскочили, готовые выбежать за ведрами из автобуса, и обалдели. Ведер не было, потому что на них, как матрешки, сидели две совершенно одинаковые узбечки. Их широкие платья спускались до земли, прикрывая ведра, казалось, они сидят на пенечках, как яркие расписные сувениры из нашего центрального магазина.
– Езжайте-езжайте, – замахали руками они. – Какой у вас дом? А улица? Езжайте! Мы вам домой принесем эти ведра! А то когда еще автобус будет! – кричали они маме. – Не выходите, места потеряете!
Мама послушалась, и мы поехали домой с непривычно пустыми руками.
Рано утром раздался стук в калитку.
– Это мы, «ведерки»! – закричали женские голоса за забором. – Ассалому аллейкум!
Но когда мама, накинув платье, открыла дверь, на улице никого не было. Вместо девушек на пороге стояли два ведра: одно, наполненное черешней, другое – абрикосами. Девушки оказались снохами-двойняшками из соседней махалли и звали их, как водится, Зухра и Фатима.
Вот так она и началась эта мамина дружба с сестрами-близнецами и с Шурочкой – моей тетей Шляпой. Папа в шутку называл их всех женсоветом и признавал за ними великое братство четырех мушкетеров женского рода.
Без женсовета не пролетала и муха без билета. Все решалось вместе – хашаром. Стегались ли одеяла, стриглись ли куриные перья на подушки, сажались ли цветы, собирались ли фрукты – все касалось всех: и труд, и отдых, и вечно неразрешимые жизненные вопросы. Нам казалось, что близняшки Зухра и Фатима так и жили всегда на улице. Всегда нарядные и гладко причесанные. Казалось их руки и не знали домашней работы. Но двор у них, почему-то, всегда был полит и выметен, обеды приготовлены как бы сами собой, а две снохи – Фатима и Зухра – расхаживали день-деньской из махалли в махаллю, совершенно не озабоченные домашними делами.
Самым близким человеком, почти членом нашей семьи была тетя Шляпа. Она работала медсестрой в местной школе, в которой вскоре начали учиться и все мы. И как-то незаметно крепко прилепилась к нашему дому. Я обожал свою тетю Шляпу, был ее любимцем и проводил у нее все свободное время. Иной раз мы с ней подменяли на базаре маму и являлись домой уставшие и гордые как истинные кормильцы семьи. Она была для меня самым большим взрослым другом после матери. Правда, взрослой ее можно было тогда называть только с большой натяжкой. В этом и была своеобразная прелесть ее обаяния и нашего тесного общения. Она была большим и славным ребенком, доверчивым и веселым – моя тетя Шляпа. И я легко мог подбить ее на любое озорство. Она покрывала меня во всем, что не касалось, конечно, границ дозволенного, смешно преодолевая свирепый педантизм отца и укоры мамы.
– Ну, Шурпа! – пеняла ей мама. – Ты чего мне так детей портишь? Борьку совсем избаловала. Скоро его к нам на голову посадишь. Смотри у меня! Ох, и выпорю я тебя, Шурка!
– У-у, Марфа такая! – отвечала ей беспечная Шурка. – А зачем тогда детей рожать, если не баловать?
– Вот своих нарожай, тогда и балуй! – серьезно выговаривала ей мама. И тут же переходила на излюбленную тему, как засиделась уже в девках ее подруга, что пора ей замуж выходить, пока не поздно. Деток пора нарожать.
– Уйдут-уйдут годочки, и не заметишь, как одна останешься.
– Чего это одна, – смеялась тетя Шляпа. – Вон, у меня «двоюродный» сын есть. Чем не ребенок? – невинно спрашивала она подругу и показывала ей язык, ну, что, мол, съела!
Мама только головой качала. Ее сильно волновала судьба Шурпы. Яркая, красивая Шурочка была все же на любителя из-за чрезмерной полноты. Но, несмотря на лишний вес и высокий рост, она вся была какая-то ладная и прибранная: глаза синели на ласковом лице, кожа была гладкая и матовая, и вся она лучилась шаловливым озорством, добротой и щедростью русского человека. Щедростью, не признающей границ и здравого смысла, добротой безграничной.
– Без царя в голове она – Шурпа твоя ненаглядная, – с досадой говорил маме отец, а сам любил ее именно за это качество.
Я снова хохотал, как в детстве, вспомнив чудачества своей тети Шляпы и давясь от смеха, пересказывал их ангелу.
– Борька! – забежала как-то она к нам во двор. – Зови мать скорее. Марфа у тебя деньги есть? Давай быстрее, я за лисой сбегаю.
– За какой лисой? – опешила мама.
– За такой! Потом объясню! – отмахнулась Шурпа.
Пожав плечами, мама вынесла какие-то деньги.
– Хватит тебе?
– У меня еще есть, – фыркнула Шурочка и убежала.
Конечно же, я помчался за ней. Большая и важная, она шагала легко и быстро, как степная верблюдица. Я еле догнал ее уже на базаре. Сияя от счастья, она купила в магазине мягкую игрушку – огромную рыжую лису с чудным пушистым хвостом. У лисы была хитрая плутовская морда, и она сильно смахивала на лукавую тетю Шляпу. Я все никак не мог обойти бесчисленные мешки с овощами и фруктами, чтобы подойти к ней поближе.
– Тетя Шляпа! – крикнул я ей вслед, боясь, что она сейчас исчезнет в каком-нибудь магазине.
Она оглянулась и пошла мне навстречу, игнорируя разложенные на земле товары о чем-то, как всегда, вещая мне за три версты. И вдруг споткнувшись обо что-то, упала коленками на холщовые мешки с болгарским перцем. Коленки остались целы, чего нельзя было сказать о товаре. Сто десять килограммов живого веса за мгновение приплюснули мешки, обратив болгарский перец в почти готовый зверобой. Надо отдать должное добродушию и юмору наших узбекских продавцов. Они хохотали до упаду, поднимая на ноги тетю Шляпу, ничуть не сожалея о раздавленном товаре. Мы долго извинялись и веселились всю дорогу, предвкушая, как расскажем о происшествии дома.
Мама хваталась за щеки, охала, но смеялась вместе с нами.
– Представляешь, – сказала ей тетя Шляпа, округлив глаза, – хорошо, что я… – наклонилась она к уху подруги.
Мама ошалело глянула на Шурочку, вскрикнула и схватилась за живот обеими руками. Она хохотала до икоты, усевшись прямо на землю возле скамейки, а мы, дети, отпаивали ее водой и никак не могли понять, отчего она так хохочет. Весь день до самого прихода отца раздавались безудержные всхлипы матери. Она просто погибала от смеха. Вечером они хохотали уже вместе с отцом, словно безумцы, а мы никак не могли понять их веселье. Прозрение наступило гораздо позже, когда я взрослым человеком вспомнил про этот случай. Ведь она была такая большая и полная, тетя Шляпа, а в то время было большим дефицитом нижнее женское белье ее размера. Где уж мне неискушенному провинциальному мальчику было оценить всю тонкость и пикантность той давней смешной ситуации.
Конечно же, лиса была подарена мне, ее любимому «двоюродному» сыну. Она и сейчас сидит у меня на секретере, старая и облезлая, широко ухмыляясь своей продувной острой мордой.
Следующее событие, о котором рассказал я белому гостю, случилось в самом начале года, когда я перешел в пятый класс. В тот день мы пришли в школу с самого утра, хотя учились во вторую смену, потому что на одиннадцать часов была назначена футбольная игра между командами пятых и шестых классов. Я как нападающий запаса приплясывал на месте, ожидая ту счастливую минуту, когда меня введут в игру. Пока что мы проигрываем. И я постанываю от огорчения, уверенный, что с моим вводом в игру начнем выигрывать. И вот, о счастье, я на поле. Я сходу завладел мячом и сильным ударом послал его в ворота. Мелькает изумленное лицо Сережки Воробьева, моего закадычного друга и вратаря нашей команды. Он падает рыбкой на живот и чудом отбивает этот неожиданный мяч. Какую-то секунду стоит оглушительная тишина, вдруг все взрывается оглушительным хохотом, и игра прерывается. Обе команды погибают от смеха. Трибуны болельщиков в восторге колотят друг друга портфелями. И даже судья, наш суровый физрук, не может удержаться от смеха. Нападающий чуть не забил мяч в собственные ворота! Я повернулся и побежал прочь с поля, из школы, прочь из района, города, своей глупой судьбы, выставившей меня на посмешище. Я бежал, не разбирая дороги, и крупные слезы градом катились из глаз. Жизнь была кончена. Раз и навсегда кончена. Ничто больше не могло меня оправдать и спасти. Выбегая из школьных ворот, я врезался во что-то мягкое и теплое и забился в чьих-то руках.
– Бориска! – вскрикнула тетя Шляпа. – Что с тобой?! Что случилось?! Да ты что, Бориска?!
Я молча вырывался у нее из рук, брыкался, пытался укусить и ревел, ревел без остановки, словно белуга. Она молча волоком притащила меня в медпункт и заперла на ключ дверь. А я кричал, что все равно не буду больше жить, и пусть она от меня отстанет, и в школу эту больше не пойду, пусть она провалится эта школа, пусть они все провалятся со своим футболом!
– Отстаньте! – хрипел я приглушенным шепотом, боясь, что меня кто-нибудь услышит. – Я все равно сбегу из дома. Пустите! Я всех ненавижу!
Короче, соплей и слюней в тот час было много. Часа через полтора я начал выдыхаться, попил воды и даже пояснил сквозь зубы, в чем было дело.
– Фи, – сказала мне тетя Шляпа. – Подумаешь! Ну пнул свой мяч не туда. Вот если бы ты гол забил в свои ворота! Тогда бы точно – лажа. А так чего?! Ерунда какая-то, так!.. – сказала она мне мягким голосом. – Там уже уроки начались. Пошли отсюда, пока в коридоре нет никого. Что-то мне сегодня совсем работать не хочется.
И мы ушли домой. Без ее сумочки, без моего портфеля. Два дезертира и прогульщика. Она с работы, а я с учебы. Она привела меня к себе домой и уложила на свою кровать. Я отвернулся лицом к стене и сразу заснул, измученный слезами и воплями. Когда я проснулся, было уже совсем темно. И непонятно, почему я не дома. Конечно же, тетя Шляпа уже успела сбегать к маме, но вела себя как ни в чем не бывало и помалкивала. Будто была нормой, эта моя ночевка вне дома. Я заявил, что больше никогда не вернусь в эту школу.
– Я тоже, – беспечно ответила тетя Шляпа. – Мы с тобой уйдем вместе.
Все завтрашнее утро мы провалялись в постели. А к обеду я уже был записан в городскую спортивную секцию. Прогуляв неделю, я, конечно же, вернулся в свою школу, но уже в совсем другой весовой категории в глазах ребят. Так почти случайно я получил направление в жизни, и уже никогда его не менял. Это привело меня в большой спорт и определило мою судьбу.
Она еще долго была только моей – тетя Шляпа, и, казалось, принадлежала мне всецело. Но я все же заставил себя рассказать ангелу о случае, который определил ее личную жизнь, привел к браку и материнству.
К одной из соседок тети Шляпы вдруг приехал, похоронив в Фергане жену, ее вдовый сын с пятилетним мальчиком. Он перебрался в Маргелан к матери, устроился работать на стройку.
– Шурочка, – обратилась к тете Шляпе соседка, – у тебя столько подруг разных, познакомь с кем-нибудь Сашу моего. Его женить нужно срочно – мальчишке мать нужна.
Добросовестная Шура перезнакомила Александра со всеми одинокими подругами. Да безуспешно. Никому тот не приглянулся – не особо красив, да еще и с ребенком, выпить не дурак. Короче, большим сокровищем он никому не показался. Тем временем пятилетний Петька повадился прибегать к тете Шляпе на чай с конфетами. Та читала ему интересные сказки, стирала рубашку и кормила чем-нибудь вкусненьким.
– Тетя Шурочка, – вздохнул как-то Петька. – Вот бы вы были моей мамой!
Та же мысль посетила и его отца с бабушкой. Шурочка растерялась. Единственным доводом «за» в этой ситуации была ее жалость к заброшенному Петьке. И вот наш двор загудел, словно улей. Был созван экстренный женсовет, к которому примкнуло еще несколько сочувствующих лиц, симпатизирующих Шурочке. Я так и вижу перемазанных усьмой женщин, спорящих до хрипоты весь день на нашей террасе, до самого вечера. Прервались они только с приходом отца с работы. «Ведерки» – Фатима и Зухра – тут же прыснули в разные стороны, будто их здесь и не было. Вслед за ними засобирались домой две учительницы начальных классов и библиотекарь нашей школы. Сердитые и взволнованные, они больше всех переживали за Шурочку и все кричали, что этот мужлан ей не пара. Они сами еще недавно отказались от этого вдового жениха и были очень горды собой. Главное было теперь уберечь Шурочку от опрометчивого шага…
– Молчи, – успела шепнуть маме красная и расстроенная Шурочка, – я прошу тебя, пусть он не знает.
Но нашему отцу, как оказалось, уже принесла сорока на хвосте весточку. Отец был догадливый и, видимо, легко сложил в уме два и два. Он спокойно съел предложенный ему ужин, промокнул салфеткой усы и достал из буфета литровую бутылку самогона.
– Адрес говори! – потребовал он у Шурочки.
– Какой адрес?!. – пролепетала та бледнея.
– Да, ладно! – отмахнулся отец. – Как его зовут, жениха твоего? Адрес давай! А то будете со своим женсоветом все лето кудахтать. Схожу-ка я сам с ним потолкую.
Тяжело ступая, отец ушел, прикрыв за собой калитку. Его не было так долго, что подруги уже и не знали о чем думать. Домой отец пришел совсем поздно, ночью. И по всему было видно, что одной бутылкой там дело не обошлось.
– Нормальный парень! – вынес он свой вердикт. – Ну, выпивает, конечно. А какой русский не пьет, да еще и строитель. Под ноги надо смотреть, а не в небо летать.
– В небе, – машинально поправила мама.
– Ну, в небе, – покладисто согласился отец. – Давай, Александра, замуж выходи, – впервые он назвал Шурочку ее полным именем. – Я решил. Видишь, пропил тебя уже, – пошутил отец. – Ты молодец, что мальца пожалела. Бог тебе воздаст за это. Вот увидишь.
Бог и вправду воздал. Одного за другим она родила мужу еще трех сыновей. И хотя и не считалась по тем временам многодетной матерью, но со вселенским одиночеством уже было покончено навсегда.
Перед самым нашим отъездом дяди Саши не стало. Он скончался от обширного инфаркта ночью, не пролежав ни одного дня в постели. Просто не проснулся утром на работу. Дети подросли и потихоньку разъехались. Тетя Шляпа почему-то ехать не пожелала и осталась в Маргелане совсем одна. Я не мог бросить в ее детей камень, так как и сам был хорош, ее любимый «двоюродный» сын.
В тетин Шляпин сад переехали перед нашим отъездом почти все мамины цветы. Снежный ягодник перекочевал с особым комфортом и осторожностью. Его выкопали с огромным пластом земли, чтобы, не приведи Господь, не задеть корни, незадолго до нашего отъезда. Всякий раз в разговорах по телефону мама расспрашивала свою Шурпу о цветах и особо о своем любимце – снежном ягоднике. Каждый год она волновалась: зацвел ли он снова, и как долго держались на ветках цветы. И только в последний раз она ни о чем спросить не успела. Он зацвел только через месяц после ее ухода.
Я вспоминаю последние ее годы, эти адские муки, связанные с переездом на землю обетованную.
Благодаря необыкновенной мягкости характера, странно сочетающейся с железной волей, собрала она там почти всех своих детей. С какой змеиной мудростью она улаживала все наши семейные конфликты. Как ублажала слух ласковым словом. Она сохранила все наши семьи. А до того ли было в эти первые трудные годы. Снова нужда стучала в дверь новоявленных репатриантов. Долги, безработица, незнание языка… И только мать не склонила голову. Она устроила свой мини-Маргелан на улице новообретенной родины.
Продолжала выпекать хлеб, как в далеком Узбекистане, а внуки ежедневно разносили его в соседские дома. Как ручейки стекались люди в ее дом на далекой новой земле. Она скрашивала им тоску и неприкаянность духа, неустроенность и безысходность первых лет иммиграции. И не задумывались люди о ее собственном мироощущении, человека, едва ступившего в неведомый ей мир.
Дети, ее дети… Да, как могли мы быть так беспечно уверены, надеяться на долгую ее жизнь после столь тяжкого бесконечного труда. Как комета, промчалась она по жизни, щедро раздаривая себя. Всем хватало ее тепла и света. Она жила по заповедям Божьим. Не зная Торы, не читая библиотики мира, следовала всем законам свободно и легко, как дышала. И тому же учила своих детей всему, что имела сама. Всему и разному – благородству и человечности, коммерции и деловитости, порядочности и чистоплотности. А главное, умению делиться всем и со всеми и умению отзываться на чужую беду. Как умудрилась она сохранить свой кроткий нрав и до конца жизни остаться мягкой и уступчивой – не знаю. Но знаю, как часто пользовались ее мягкостью люди и даже мы, ее дети.
Так уж вышло, что именно мне суждено было нанести ей удар, стать ее болью. «Но почему именно мне?» – с отчаянием вопрошал я, глядя на ангела. Я не смог, никак не смог там остаться, тосковал и маялся, ничего не мог с собой поделать. Я всю жизнь был в спорте, жил спортом и не мог поступить неспортивно. Меня тянуло домой, в Узбекистан, в Ташкент, в свою команду. Я бы не смог выступать под чужим флагом, пусть даже своей второй исторической родины. Для меня родина одна, как мать. Я полюбил Израиль, восхищался его красотой и обычаями. Пьянила мысль, что я среди своих, и здесь так много таких как я, что можно жить по-новому, совсем-совсем по-другому, начать с нуля, с чистого листа. Но я так и не принял гражданства и снова вернулся с семьей в Ташкент. Домой, к себе, к своей команде, к спорту!
Мать поняла. Она всегда меня понимала.
Теперь огромные деньги уходили на наши телефонные разговоры, сердце мое разрывалось и раздваивалось. «Одна половина была тут, другая там – с матерью», – горько сетовал я своему заоблачному гостю. Мать пересказывала мне по телефону свои мелкие радости:
– Бориска, вот эти все перелетные птицы, которые летят на юг в жаркие страны, они все здесь, Боря! У нас, в Израиле! Ты бы видел, какая здесь красота! Все перелетные птицы здесь, – повторяла она ликующе, как будто сама себе не верила. – А потом они опять летят домой, – тихо обронила как-то в разговоре мама. – И мы тоже, словно эти птицы…
И вдруг ее как будто прорвало:
– Хочу домой слетать. Так хочу домой, Боренька. В Маргелан хочу. В Ташкент. В Каттакурган съездить. На могилки сходить. Приедь, Боренька, за мной. Приедешь?.. – с тоскою в голосе просила меня мать. – Цветы свои проведаю, у Шурпы погощу. В Ташкенте с внуками посижу.
– Легко! – обещал я ей с жаром.
«Вот-вот, прямо с понедельника подам документы на гостевую визу и поеду за ней. Правда, не с этого, а через понедельник», – уверял себя я.
Но дни складывались в недели, недели в месяцы, а моя поездка к маме то отменялась, то откладывалась. Я метался по огромным просторам СНГ то один, то с командой, по вокзалам, аэропортам. И все казалось, что вот-вот на той неделе или в следующем месяце… Но в крайнем случае – в конце зимы, весны или лета поеду я за мамой. Я был очень занят, график напряжен, все казалось таким важным, актуальным, ничего нельзя было перенести или отменить. И сам себе я казался таким деловым и значимым…
«Да что же я у нее одни сын, разъединственный? Слава Богу, у нее еще пятеро! Что ж они сами мать сопроводить не могут?.. Хотя бы до Ташкента, чтобы мне вручить, – отбивался я от своей назойливой совести. – Все меня ждут вечно!» – негодовал я, пыхтя от злости.
…Когда я остановился на полном скаку, оказалось, что бежать было в общем-то некуда. Я перестал спешить, и оказалось, что спешка – это глупая выдумка, суета-сует, иллюзия бурной деятельности, бессмысленной и бестолковой. Никто и не заметил во мне теперешних перемен, не удивился смене жизненного графика. Все это было важно тогда только для меня. Но в прошлом, а не сегодня. Я сам теперь не понимал, к чему тогда так неистово стремился. Меня несло и несло куда-то, а мать все ждала. Она всегда была терпелива. Мама.
Я снова вижу эту новую, жизнь с нуля, этот новый, купленный в рассрочку, домик, садик, который успела разбить мать незадолго до своей кончины.
Узнав о ее болезни, я срочно вылетел в Израиль, пройдя, как по этапу, через все мытарства, связанные с оформлением визы.
Мой белый ангел, нет, ничего я не почуял, увидев ее желтое, изможденное лицо. Но как ударило меня в грудь прямой и резкой наводкой, когда мать вручила мне собранные деньги, велев раздать последние долги за дом и поблагодарить людей за помощь.
И все же я опять уехал. По срочному звонку из Ташкента. Всего на два-три дня или на недельку, как уверял я маму. На какие-то дурацкие, никчемные соревнования, без которых мне можно было вполне обойтись. На состязания, которые мы все равно тогда проиграли.
– Скажи, Скажи!!! Оно мне было надо?!. Зачем, зачем же я тогда уехал?!. Зачем ее тогда оставил?!. – с отчаянием шептал я ангелу, но он молчал, и я продолжил горестный рассказ.
Через четыре дня я вновь купил билет на Тель-а-вив и набивал подарками свой чемодан, готовясь в рейс. Звонок прогремел, когда я уже заказал такси. Я побелел. Не поднимая трубки, я уже знал, что услышу.
Я опоздал к маме… Я опоздал всего на день. И это опоздание было теперь на всю жизнь. Кто опоздал, тот просто не успел.
А я ведь подсознательно ждал этого звонка! Предчувствие давило на хребет и подступало к горлу, не давая продохнуть. Как смел, как смел я улететь?.. Как смел тогда ее оставить?.. Я едва тащил к такси ватные ноги и волок за собой чемодан, огромный ненужный чемодан с запоздалыми подарками. Я уже не успел к своей живой маме и не должен был опоздать теперь, к ней умершей. Я летел к ней на крылатом серебристом самолете, который следовал по своему небесному маршруту согласно графику и расписанию с установленной на земле скоростью. А тот глупец, что нервничал и торопился, мог лететь впереди самолета, если у него это получится. Глупец нервничал и спешил, и каждая его глупая клеточка дрожала и спешила к матери.
– Хорошо тебе, Белому, на своих собственных крыльях, – выговаривал я ангелу. – А я не забуду до самой своей смерти, как торопил мысленно свой медлительный самолет, пришпоривал, как скаковую лошадь перед финишем... Ты знаешь, – вдруг сознался я ангелу, открывая свою страшную тайну, – знаешь, ведь я боялся мертвецов с самого детства. Я цепенел при виде покойника и никогда не мог себя заставить приблизиться к мертвому телу. Мать знала эту мою слабость. Она и здесь меня уберегла, опять оградила. Я не прошел последних испытаний. Не видел мертвого лица, не целовал холодного чела. Она была уже одета в саван к моему приезду.
И проклял я свою сыновью слепоту, глухоту своего черствого сердца, свое неведенье сокрытой от меня родительской любви. Неведенье такое глупое, такое подлое под твердой коркой сыновьего эгоизма.
И вновь взмахнул крылами белый ангел.
Странно, что видевший в снах весь его облик я не смог бы изобразить его, если б захотел. Только крылья да серебристый отсвет и холодный жар слепящего сиянья. Но ведь ночами были же со мной его глаза и повороты головы, дрожание белоснежных крыл. Ведь были же, были. Но не дано было его описать, как и увидеть ту серебристую пыльцу, которой он посыпал меня так щедро. А впрочем, я был склонен думать, что это просто седина, долго разглядывая поутру свою голову. Но седины не было. На ладонях не оставалось серебристого налета. И только руки мои стали более гладкими и шелковистыми. Я чуть было однажды не спросил об этом у жены, и был благодарен судьбе за то, что вовремя прикусил язык. Даже ей не cмог бы я ничего рассказывать, и временами мне казалось, что я просто медленно схожу с ума от ночи к ночи.
Но белый ангел не посещал меня регулярно, он появлялся неожиданно. Перерывы между его визитами стали для меня прелюдией наших ночных свиданий, я проигрывал все, что пытался вспомнить, силился вложить кусочек яви в эти сны, как будто режиссировал свое следующее ночное видение. То я досадовал, что не все ему высказал, то пугался своей болтливости, а то и попросту стыдился. Чего же я стыдился, солидный и взрослый мужик? Собственных сновидений? Или того, что днем вновь и вновь неотступно возвращаюсь к ним?
В который раз я твердо решал не размышлять об этом. Но человек не властен над своими снами. Я был готов принимать снотворное, чтобы крепче спать, не мучась видениями. И тут же устыдился своего предательства. «Боже, не дай ему обидеться», – невольно прошептали мои губы. И он явился снова – небесный мой курьер.
Мутная река катила свои желтые воды. Мелькали, сменяясь, то деревья, то мазанки, то хлопковые поля. Поля, поля, поля… То зеленые, а то и белые от хлопка. И знал я почему-то, что этот край, никогда мной ранее не виденный, – Катта-Курганский. Что мутную реку величают Кара-Дарьей. А эти люди, работающие в поле, зовут себя пайшанбинцами. То была мамина родина. И снова, захлебываясь и торопясь, стал объяснять я и рассказывать. Что? Зачем? Я сам того не знал.
Что я стремился доказать ему, о чем поведать? Ему, светящемуся и всезнающему. Видно стремился уготовить ей особое избранное место на небесах. Используя все земные грешные ходы той земли, где я родился.
Что пользы в этом было белому ангелу? Чего только не слышал он на этой земле! Где только не звенели его крылья!
Но он молчал и слушал, и посыпал меня серебряной пыльцой.
А я рассказывал ему и то, что знал и видел, и что смутно помнил из рассказов старших. И о бедняцкой многодетной семье, в которой выросла мама. И о бессеребреннике деде с его пятью дочерьми и единственным младшим сыном. И о его горькой доле хлопкороба-труженника. Я рассказал ему даже об обреченной на провал попытке деда работать заведующим складом. Да, коммерсантом дед мой оказался весьма неудачливым. Обманутого, ободранного, словно липку-горемыку, за крупную недостачу ждало тюремное заключение. Спасибо, не подкачали родственные связи. По наущению братьев мой некоммерческий еврейский дед был вынужден бежать в город Маргелан, в Ферганскую долину.
1935-1936 годы. Голод, разруха, мародерство. Нетрудно себе представить состояние моей бедной бабушки с шестерыми детьми без кормильца. На фоне всеобщей растерянности и отчаяния разогнулся и выпрямился тонкий и стойкий колосок – дочь Мафрат. Это она подала идею выпечки и продажи хлеба. Она колола и продавала шора-донак (соленые косточки). Собралось немного денег, окрепли мечты о соединении семьи. В Маргелан, к отцу, к мужу! – приближала каждая скопленная и отложенная на билеты бумажка.
Но опять беды и испытания! Видно, верно говорят в народе: «Что не камень, то по ноге хромого». Перед самым отъездом грянула девальвация денег. Купить билеты стало невозможно. «И вот тогда, тогда, ты слышишь, выходит дочь Мафрат. Мафрат, ты слышишь? С полными горстями мелких денег, желая как-то утешить нашу бабушку. И этой вот доложенной мелочи хватает на билеты».
Семья соединяется. Мало-помалу жизнь налаживается. Строится новый дом, постепенно тают долги. Время идет своим чередом, перемежая белое с черным. И вот война 1941 года.
Война. Глубокий тыл. Все для фронта, все для победы. Такой далекой и такой желанной. Голод, холод, изнурительный труд, бесчисленные похоронки. Хлеб по карточкам. Запинаясь и подбирая слова, рассказывал я своему белому гостю о том далеком, не испытанном мной лично тяжелом военном времени. Трудно, когда не знаешь, да еще и забудешь. Но расспросить получше теперь было некого. И я рассказывал, как умел, только то, что хорошо запомнил, забегая вперед, возвращаясь, перескакивая с одного события на другое. Но гость мой терпеливо слушал. Видно такими горькими и достоверными были рассказы старших, что все эти военные годы казались пережитыми мною лично. Я говорил, как заведенный, боясь споткнуться на каком-то слове и замолчать, не найти в себе сил продолжить этот тяжкий путаный рассказ.
Итак, война. Мама, совсем еще девочка, работает наравне со взрослыми мужчинами на заводе, иногда в две смены. Однажды ее поставили на резку хлеба по карточкам. Видимо, это было на территории завода в столовой или, может быть, в магазине. Я и сам этого толком не знал или не запомнил. Но храбро продолжал свой рассказ.
Даже странно, как ярко мне представлялась в моих снах наша юная мама. Как будто ожили и раскрасились черно-белые плохонькие фотографии военного времени. Дрожащая, как натянутая струна, девочка покрывалась то румянцем, то смертельной бледностью. Она, как коршун, следила за руками тети Зейнаб, которая опытными умелыми движениями нарезала и взвешивала пайки хлеба. Маме накануне уже шепнули страшную тайну: все крошки хлеба Зейнаб отдавала к утру помощнице. Мама бережно расфасовывала драгоценные пайки хлеба и чуть не плакала от огорчения и отчаяния – ведь крошек было так мало! Зейнаб усмехалась, искоса поглядывая на убитое лицо молчаливой девочки.
– Успокойся! – вдруг сказала она ласково, погладив маму по голове. – Будут тебе твои крошки, поднакопятся до утра.
Уличенная в своих корыстных помыслах бедная наша мама вспыхнула и застеснялась до слез, словно воришка, пойманный за руку на месте преступления. К утру весь хлеб был нарезан и расфасован согласно подготовленным длинным спискам.
Шатаясь от усталости, шла домой наша мама, прижимая к груди драгоценный пакет с хлебными крошками.
– Бобо! Бобожон! Дедушка! Смотрите, смотрите, сколько хлеба! – кинулась она к деду, протягивая старику пакет с хлебными крошками.
Дед в то время был уже почти незрячим. Он подошел к внучке и стал бережно трогать крошки, едва касаясь их дрожащими пальцами. Затем поднес пакет к лицу и медленно с наслаждением вдохнул запах хлеба. Мама заплакала. И впредь всю свою жизнь, вдыхая любой приятный ей аромат, она моментально вспоминала своего незрячего деда, вдыхающего запах хлеба и трогающего дрожащими пальцами хлебные крошки, его такое счастливое, незащищенное лицо.
Война! Она коснулась всех. Со всех собрала свою жатву. Даже тут, в глубоком тылу, горе не миновало нашу семью. В очереди за хлебом погибла младшая сестренка.
Дня за три до этой беды, как раз перед каким-то еврейским праздником, отец с младшим маминым братом разломали на дрова старый сарай, так как топить было совсем нечем. В самом дальнем и темном углу под полусгнившим тряпьем они обнаружили старый медный ларь с несметными по тому военному времени сокровищами. В ларе была еда! Две бутылки хлопкового масла, банка риса, сечка и бесчисленные крохотные мешочки с крупами, невесть как убереженные от крыс. Видно очень плотно прилегала к ларю тяжеленная крышка. Еда! Она жгла сердце неслыханной неожиданной удачей. Воздавая бесчисленную хвалу всемогущему Господу, усматривающему их мирские нужды, бабушка вдруг приняла решение сварить на праздник плов. Напрасно ее отговаривали муж и отец от такого безумно расточительного шага. Напрасно слабо возражали старшие дети, призывая к благоразумной экономии продуктов. Бабушка была непреклонна в своем решении. Она отмела все трезвые доводы и, решив сготовить на праздник этот плов во славу Божию, пустилась во все тяжкие. Ведь раздобыть морковь с луком тоже было делом нешуточным, а о мясе, конечно, и речи не было. Семья быстро смирилась с неблагоразумием хозяйки. Сама идея плова, пусть даже постного и бедняцкого, сводила с ума голодных людей. А бабушка, ликуя, клялась отцу и мужу, что знает какой-то великий секрет, который поможет всей семье наесться досыта этим пловом. Она уверяла, что обеда хватит с лихвой на всех.
Он и вправду получился царским этот бедняцкий постный плов военного времени. Жаль, что его было так мало. Бабушка долго делила плов ложками. Вышло по шесть с половиной столовых ложек на каждого. После того, как все проглотили свои порции, бабушка принесла большой кувшин сырой воды, приказала всем наполнить свои кружки и запить этой водой съеденный плов. Она вся светилась от радости, гордая своей хитроумной придумкой. Действительно, от сырой воды рис быстро разбух в животах, и семья легла спать счастливая и сытая впервые за долгие месяцы.
На дне казанка экономная бабушка оставила на утро неподеленной крохотную горсточку плова в три с половиной ложки. Решение возникло как всегда, внезапно и неожиданно. Кто пойдет утром отоваривать хлебные карточки, тому и плов. Это было справедливо, так как очереди были очень длинными, иногда можно было простоять целый день.
Жребий упал на двенадцатилетнюю Ханну. Никто тогда еще не знал, что это был перст судьбы. Девочка, которой досталась такая вкусная горсточка плова, весело схватила карточки и убежала за хлебом.
Ее не было как-то уж слишком долго. Уже смеркалось, когда к ним во двор зашли два милиционера и увели за собой отца. Останки Ханны принесли ближе к ночи. Голодные, ожесточенные люди в этой бесконечно длинной очереди расправились с девочкой, думая, что она берет лишний хлеб. И слишком поздно поняли, что карточки отоваривались на очень большую семью.
Вдали от бомбежек и затемнений, в глубоком тылу, без выстрелов и разрывов гранат тоже шла война. Война собирала жатву.
Вспоминая о Ханне, бабушка хватала себя за волосы и билась головой об стенку. Затем неизменно вспоминала о горстке плова, которым в последний раз накормила свою девочку. Каким-то образом она утешала ее эта горстка риса. Видимо, казалась ей доказательством заботы и любви к погибшему ребенку.
Каждый год бабушка и мама доставали из семейного альбома плохонькую фотографию большеглазой серьезной девочки, глядевшей на мир чуть исподлобья ласково и застенчиво. «Леуль нишмат Хано бад Ёфо», – произносили они поминальную молитву, зажигая свечи и скорбно глядя на фотографию девочки. Девочки, которая ничего не успела в своей жизни: ни вырасти, ни выйти замуж, ни нарожать детей, но которой удалось съесть три с половиной ложки вкусного плова в самый последний день своей маленькой жизни.
Война закончилась. Потихоньку налаживалась мирная жизнь.
Мать уже стала работать в типографии, помогая родителям. В год, когда ей исполнилось 27, ее выдали замуж. Возраст не малый для еврейской девушки и в наше-то время, а уж в ту пору… Парня ей находят красивого, бесшабашного здоровяка, только что отслужившего армию.
Кто-то из знакомых, ссылаясь на достоверные источники, утверждал, что самый длинный сон, который снится будто бы всю ночь, на самом деле продолжается от сорока секунд до двух минут не более. Я не готов был верить этому. Но все же вздохнул облегченно, надеясь, что не очень утомил своего белого гостя.
«Спокойно! Тебя просто подкосила эта неожиданная смерть», – говорил я себе наутро. И вновь тянулся длинный шлейф воспоминаний, едва умещающихся в мои сны.
То виделись мы с братишкой, с восторгом несущие на веточке огромного скорпиона, твердо уверенные, что поймали зеленого богомола, и белое от ужаса мамино лицо, когда она выбивает у нас из рук эту ветку вместе со страшной и мерзкой добычей.
То при свете лампы мы все учим уроки, а мать, задумавшись, глядит в окно, не слыша нашего гула, уронив на колени какую-то штопку.
То меня больно дерут за уши за выстриженные младшему братишке брови и ресницы.
И вдруг слышится мне горестный мамин вскрик и отчаянный всплеск ладоней. Я снова вижу, как, постанывая от огорчения и досады, она ползает на коленках, пытаясь собрать с пола ртутные шарики, которые дробятся и множатся, не даваясь ей в руки. Слышу причитания над разбитым мною единственным градусником.
Мне самому казалось, что я проглотил ртутную каплю. Ту самую из медицинского градусника. И она дробится и множится. Множится и дробится, разливается по закоулкам моей заблудшей души. Органа, кстати, так и неизвестного медицине. Ведь как бы не ныла эта душа, кто определит ее местонахождение? Болит? Душа? А где? В каком она месте? Сердце, печень, селезенка? Ах, да, что-то в груди! Бегают ртутные капельки, плодясь и множась! И хочется вдохнуть поглубже, но страшно лопнуть от какой-то силы, что распирает грудь и рвется из тебя в поисках выхода.
И мне казалось в ирреальных своих реальностях снов и явий, что этот выход почти найден. Но он где-то в лабиринте, не просчитать который и не вычислить. И Богу Единому известен его вход и выход. Так я научился читать Тору.
Никогда, никогда не забыть мне первых семи дней со дня кончины мамы. И все же четкость этих воспоминаний нарушена, как резкость в телескопе, как сны мои, диковинные и смутные. Но так незнакомо и резко сжимало сердце от Кадиша. И голос раввина, распевающего слова молитвы, проникал в такие уголки моего подсознания… Такая ощущалась общность ликов, невесть откуда взявшаяся.
О, эти скорбные лики знакомых и полузнакомых людей, узнаваемых еще вчера по привычной хитрости и плутоватости взгляда.
Шло время, а лики, проступившие на практичных, до боли знакомых лицах родных и приятелей, эта общность знакомых и незнакомых между собой людей продолжала помниться и тревожить. Так я приобщился к синагоге.
Мой белый ангел, что можно рассказать тебе о том, как постигал я, будто первооткрыватель, простое и сложное – законы Божьи.
Не знает зрелости не хоронивший близких. Я породнился с теми, кто терял. Стал примечать я это со дня ничем не примечательного, когда беда в доме человека не только мне чужого, но и чуждого и даже ненавистного, прокралась в мое сердце и, оставив след в душе, сроднила нас на миг, как братьев.
А ведь сколько раз мне хотелось его прибить и уничтожить, этого своего врага, сколько раз, трясясь от гнева, я мечтал раздавить эту гадину. Меня урезонивали. Мне объясняли компетентные органы, что это просто кверулянт, к фантазиям которого никто и не прислушивается. Смешное, вычурное слово «кверулянт» чуть меня отрезвило, охладило мой гневный пыл и стремление к отмщению. Я уже не мечтал его придушить, хотел просто дать ему разочек в морду. Но в тот похоронный день, когда мой враг повторял за раввином скорбные молитвенные слова утраты, я позабыл свои обиды. И уже почти не помнил, как меня не допустили к рейсу самолета, как унизительно тщательно обыскивали по его ложному доносу, то ли в связи с наркотой, то ли еще с бог весть каким криминалом. Как я не попал на Чемпионат мира по его ложному доносу о якобы применяемом мною допинге. Как сдавал тогда анализы, выслушивал угрозы и обвинения. Как сняли меня с еще одной большой игры из-за этой сволочи. Как принимал я потом запоздалые извинения. Я вдруг забыл, как ненавидел этого писаря, эту гадину, мешающую мне жить и работать. В тот скорбный для него день он больше не был для меня врагом. В тот миг я помнил лишь о том, что он хоронит мать. Я породнился с теми, кто терял.
Мой гость не прилетал четвертые сутки. Я плохо спал и нервничал, поджидая его ночи напролет, и поражался своей дури, и снова ждал. Потом твердо решил взять себя в руки. Взвинченный и опустошенный от своих снов и бессонниц, я отправился на вокзал и купил билет на самый ранний субботний рейс в Маргелан. Я не позвонил тете Шляпе, не известил никого о своем приезде. Мне хотелось сделать сюрприз, и в этом был какой-то кусочек ушедшего детства. Дома в тот вечер я был особенно молчалив и даже отказался от ужина, выпив лишь стакан чая. Рассеянно просмотрел спортивные новости и прошел к себе в комнату. Я приготовил паспорт, купленный на поезд билет, деньги. Сложил подарки в небольшой рюкзак и завел будильник. «Явись! – попросил я белого гостя. – Явись сегодня! Ведь завтра я уеду к тете Шляпе. Я не буду больше тянуть как прежде. Я слишком хорошо помню, как однажды не успел к маме. И теперь мне страшно что-то откладывать. Потому, что теперь я знаю, как надо спешить, как надо торопиться к еще живым».
Я сомневался, будет ли являться в снах в Маргелане мой заоблачный гость. Из-за этого все откладывал свою поездку. Сегодня я наконец созрел и все решил. «Она не будет больше одинока. Не будет», – твердил я, как мантру.
Удивляясь себе, я привязывал к местности свои сны и крылатого гостя, уговаривал себя, что сны мои – лишь плод моих фантазий. Они были напрасны, эти уговоры. Я не верил себе. Слишком привык я ждать белого заоблачного гостя готовился к этим встречам, прикипел к ним, будто к наркотику. И вот сейчас мне нужно было досказать ему что-то очень важное про свою тетю Шляпу и внушить себе и ему, что я еду к ней и за ней. К ней и за ней. Что никогда она уже не будет одинока, пока есть ее «двоюродный» сын. Что привезу ее к себе, погостить или навсегда, как она сама того захочет. Я еду к ней и за ней. Как же долго и преступно я созревал.
Почему-то я не обсуждал с женой своего решения. Как ни странно, но мне был важен только он – белый гость. Мой молчаливый белый ангел, который мерцал, слушал и посыпал меня серебряной пыльцой. Только его я хотел увидеть, ему рассказать и получить от него молчаливое одобрение.
«Явись», – попросил я снова, закрыв глаза.
И вдруг увидел над собой черно-синее маргеланское небо и яркие крупные звезды с чайное блюдце, висящие прямо надо мной, как яблоки. Вокруг шумел прекрасный мамин сад. И хлынули на меня все ароматы маргеланского босоногого детства: запахи горячего хлеба, цветов душистого табака, пахнущего земляникой винограда «Изабелла». Я ощущал свежесть хрустящего морозного белья, сложенного стопкой у печки, и неуловимый запах свежевымытых женских волос в натопленной комнате, и терпкий запах солнца, жаркого, щедрого маргеланского солнца, которым пахла мама, когда я ее целовал.
Ночной мой дом заполнился туманом.
Он вновь возник из сонной пустоты.
И облетел меня три раза, почти крылом касаясь головы.
И понял я: в последний раз все это.
И поднял голову навстречу тем крылам.
И тут сквозь сноп сверкающего света
Я в первый раз узнал его лицо.
Тогда рванулся я к нему навстречу и криком диким пробудил весь дом.
Но гостья, расправляя крылья, мне пригрозила пальцем, словно в детстве.
И голос строгий я опять услышал, знакомый и такой родной:
– Ты разве все уже, мой сын, закончил? Донес всю ношу? Сделал все дела?
Я разве так тебя всегда учила? Прощай, мой мальчик, мне уже пора.
Ко мне тебе еще пока не время. Мать подождет, не думай обо мне.
Она взмахнула белыми крылами… А в комнату мою почти вбежали испуганные дети и жена.
«Звезда Востока», № 1, 2016
Просмотров: 1525