Абдулхамид Абдувалиев. Ревнитель совершенства (рассказ)

Категория: Русскоязычная проза Узбекистана Опубликовано: 17.01.2018

«В этом мире мне в беде лишь один собрат – беда», «Загнанная газель», «О, кравчий, много ль мук, чьей пытки я не знал, осталось?»… Кто помнит автора этих песен, созданных лет шестьдесят тому назад, когда я был молод, которые до сих пор напевает вся Бухара? А это был замечательный музыкант, певец и поэт. Настолько замечательный, что его недоброжелатели и просто завистники нашептывали в углах, что струнами его танбура водит шайтан, и он же вселяется в него, когда хафиз настолько проникновенно поет свои песни, что все забывают, что перед ними один из самых вздорных и скандальных людей Бухары. Аллах свидетель – это сущая правда. В пении Хусейна было нечто неземное, и он покорял слушателей даже против их воли. И тогда мне, его ревностному почитателю, казалось, что за его прекрасными мелодиями и песнями проглядывает ужасный облик искусителя. Да простит мне Аллах подобные мысли, но в свете, излучаемом хафизом, и в его власти над слушателями было нечто, что, несомненно, имеет греховное начало. Почему они не просветляли душу, а будили сомнения? Размышляя иног­да о трагической судьбе Хусейна, я видел в ней предопределение. Пожалуй, Аллах решил смилостивиться, простил ему грехи, и он в последний миг ценой своих неимоверных страданий выр­вался из рук Иблиса…
Хафиз Хусейн был человеком со странностями. Да и выглядел он неприглядно: горбоносый, с большим выступающим кадыком и жидкой бородкой. Казалось, что из-за поврежденного века, его слезившийся левый глаз вот-вот выкатится из глазницы.
Ходил он насупившись, вечно был чем-то озабочен, едва отвечал на приветствия. Недруги Хусейна пустили слух, что он в молодости разбойничал на большой дороге, и что в окрестностях Арсланбаба, откуда он родом, есть пещера, где его шайка прятала добычу. Мол, старожилы тех мест до сих пор с содроганием вспоминают его жестокие расправы над врагами. Что глаз он повредил во время одного из набегов. А как Хусейн владеет оружием! И, главное, нашептывали недруги, осторожно озираясь при этом по сторонам, разве может Равшанбек – сын хафиза, один из храбрейших воинов эмира – быть отпрыском простого дехканина или яллачи? Нет, конечно! Воинские доб­лести передаются только из поколения в поколение, особенно от предков разбойников. Однако говорить об этом громко враги Хусейна не решались. Они страшились Равшанбека. Сей благородный и суровый воин был любимцем эмира. Никто не сомневался, что со временем он достигнет самых высоких пос­тов в государстве.
Когда Равшанбек отличился в войне с кочевниками, повелитель назначил его одним из своих военачальников. Столь быстрое и блестящее возвышение Равшанбека умножило ряды его врагов и завистников, и, думаю, это они старались опорочить Хусейна, чтобы через него бросить тень на его сына.
Не только я думал, что в искусстве Хусейна чувствовалось дыхание бездны. Ощущение усиливалось, когда узнавали, как он сочинил свои самые известные песни и мелодии. Скорбную «Твой стан подобен кипарису» хафиз сложил после смерти своей горячо любимой жены. Говорили, что он стал напевать мелодию, из которой потом родилась песня, в разгар оплакивания. И другие свои песни хафиз создавал не в тиши и неге сада, а там, где смерть или беда наносили свои роковые удары.
Бывало, что он, не дождавшись конца траурной церемонии, внезапно вскакивал и уносился прочь. Если мелодия зародилась в нем, Хусейн мог пойти на базар или в мечеть, где просили подаяния нищие и убогие, садился напротив самого жалкого и несчастного из них и надолго впивался в него взглядом. Если же Хусейн создавал веселые песни, он не брезговал компанией пьяных гуляк или грязных бродяг. Он шлялся тогда по караван-сараям, по подозрительным притонам, напивался там шаробу, пускался в буйные пляски и не миновать бы ему сорока палок, не будь Равшанбека. Но потом, когда он пел на праздниках, мало кто мог усидеть на месте и не пуститься в пляс! Может быть, в его отказе сложить оду в честь могущественного визиря эмира не было дерзости, когда он заявил, что не в силах сочинить ничего путного, не почувствовав того, что должен создать. Но он также отказал верховному казию, князю ночи Бухары Ниязбеку-рыжему, надерзил имаму медресе Мир-Араб ходже Турсуну, когда тот ласково посоветовал сложить для каландаров песню о житии святого Султана!
Хусейн поступал очень опрометчиво, отказывая столь влиятельным людям. Прожив более восьмидесяти лет, я остаюсь при убеждении – чем ниже склоняешь голову перед сильными мира сего, тем благополучнее твоя жизнь.
Что стоит потрафить чьей-то прихоти? Пусть посвященная ему песня или стих будет слабой, намного слабее того, что ты создаешь в минуты вдохновения. Пусть! Ты сложи оду, вручи ее сановнику и забудь про нее. А быть высокомерным с могущественными особами… В конце-концов, это высокомерие, которое прямо-таки капало с носа Хусейна, погубило не только его, но и Равшанбека.
Эмир благословенной Бухары был покровителем искусств и ремесел, прославился своей мудростью и справедливостью не только в государстве, но и далеко за его пределами. Он был святым – молва гласила, что сам ходжа Хызр его покровитель и наставник. До сих пор придворные мудрецы с умилением рассказывают о доброте и щедрости эмира. А историй о его благородстве превеликое множество. Хотя бы случай с охапкой сена. Путешествуя из Бухары в Термез, повелитель остановился по пути в Бешкенте. Рано утром, после омовения и намаза, он из балаханы увидел, как один из постояльцев караван-сарая, воровато оглянувшись по сторонам, украл из соседнего стойла охапку сена для своего коня. В тот же день подлый вор был вздернут на виселице. А история с черными кошмами? Чиракчинцы, угнетаемые своим правителем, направили к эмиру посланцев, одев их в черные кошмы. Повелитель ласково принял депутацию в летнем дворце в Кермане, расспросил об их житье-бытье, каждому из них подарил богатую одежду и повелел затем показать им столицу. А в Бухаре они и сгинули...
Народ верил, что не только прикосновение эмира, но даже его одежды или вещи, принадлежавшие ему, облегчают страдания, а порой и исцеляют. Каждую субботу, возвращаясь с охоты, повелитель гнал коня во весь опор до самого Арка. За ним мчалась его свита. Некоторые горемыки бросались под его белого арабского скакуна и верили, что обретут благость на том свете и перед последним вздохом сотворяли молитву и славили Аллаха за то, что им выпало невиданное счастье – оказаться под копытами коня его величества.
Много еще можно рассказывать историй об этом необыкновенном человеке, и все они будут назиданием потомкам. И одна из историй о том, как родилась песня Хусейна «Всколыхнулись ли чувства твои?».

Все удивились, когда во главе войска, снаряженного против хорезмшаха, был поставлен Равшанбек. Хотя он был мужественным и искусным воином, ему не доводилось еще руководить военной кампанией. Правда, повелитель назначил (злые языки нашептывали «приставил») одного из своих старых и испытанных военачальников советником Равшанбека. Когда поход начался, оказалось, что он плохо подготовлен – отборные части армии и кавалерия остались в Бухаре; обоз и провиант были скудными, численность войска Равшанбека была незначительной. Люди сведущие решили, что поход Равшанбека – великая хитрость повелителя. По-видимому, Равшанбек должен был усыпить бдительность хорезмшаха, чтобы отборная армия, тайно выступив через несколько недель, нанесла неожиданный и решительный удар по врагу. Однако генералы гарцевали у всех на виду, устраивали смотры и парады войск, а повелитель удалился в один из загородных дворцов и проводил дни в окружении поэтов и музыкантов. Оставалось лишь догадываться о намерениях повелителя и его мудрых советников и уповать на милость Аллаха к отважному Равшанбеку.
Через неделю после выступления войска Бухару облетела неожиданная весть, что из своего поместья исчезла жена Равшанбека Зульфия-бегим. Бегим была женщиной удивительной красоты и похвальной добродетели, так что и речи не могло быть о том, чтобы она тайно ушла из дому, не известив никого из близких. Об исчезновении Зульфии-бегим на следующий же день доложили повелителю. Его величество распорядился немедленно начать поиски пропавшей. Гадальщики, к которым обратились родные бегим, в один голос утверждали, что она жива, но бормотали себе под нос, когда их спрашивали, где же ее искать. Бегим нашлась так же неожиданно, как и исчезла. Через три дня ее, бесчувственную и завернутую в шаль из тонкого китайского шелка, оставили у ворот поместья. Несколько дней она пролежала без памяти. Придя в себя, Зульфия-бегим бродила по дому в глубокой печали, не отвечала на расспросы, не проронила ни слова и на исходе недели наложила на себя руки. Похороны были необыкновенно пышными. Сам повелитель и его высшие сановники выразили Хусейну свои соболезнования. После похорон кто-то пустил слух, что бегим была любовницей кривого Шухрата и в дни, когда ее искали по всей Бухаре, миловалась с ним. Покончила же она с собой, обнаружив, что заразилась дурной болезнью от любовника и не могла более скрывать своей связи с ним. Повелитель, узнав об этом, немедленно велел казнить кривого Шухрата и насадить его голову на шест у городских ворот.
Прошло еще несколько дней, и в Бухаре стал упорно распространяться слух о том, что в дни, когда бегим искали по всему городу и его окрестностям, ее видели в серале повелителя. Слух этот породил массу домыслов. Что в спешно организованном походе не было особой нужды. Истинной целью похода было удаление Равшанбека из столицы – его послали на верную гибель. Будто повелитель через кумушек не раз слал Зульфие-бегим послания с изъявлением к ней самых горячих чувств, и когда она отвергла его многократные домогательства, услал супруга бегим в поход, похитил ее и овладел ею силой. Вот до чего может довести страсть даже столь мудрого и справедливого человека…
Я не верил в эти сплетни. В Бухаре и сейчас ежедневно рождаются и распространяются самые невероятные слухи, большинство из которых обычная ложь. Люди, близкие ко двору, в один голос утверждали, что слухи о похищении повелителем бегим исходят от лазутчиков хорезмшаха. Враг только и мечтает о том, чтоб посеять в народе недовольство эмиром. Наверное, повелитель не на шутку был встревожен этими слухами и послал к Равшанбеку визиря левой руки с соболезнованиями и уверением в великой любви к нему. Тут же пронесся слух, что визирь наделен полномочиями арестовать и казнить Равшанбека, если он, поверив в наветы, будет склонен к бунту.
Оказалось, что опасения повелителя небеспочвенны: голуби хорезмшаха с гнусной клеветой на эмира долетели до Равшанбека раньше, чем приехал визирь. Но первое, что увидел визирь, подъезжая к стану войска, – отрубленные и насаженные на шесты головы лазутчиков врага. Равшанбек держался достойно. Он ничем не выразил скорби по поводу самоубийства любимой жены и тяжкого позора, легшего на его голову. В последовавшей вскоре битве он сражался с отчаянной храбростью. Он налетал на врага, как ураган, рубил направо и налево. Казалось это не человек, а ангел смерти Азраил или же легендарный Рустам на поле боя. Наши воины, имея перед собой пример столь высокой отваги, как львы, накинулись на войско противника, и через несколько часов хорезмийцы, разбитые наголову, бросив на поле боя павших и раненых, бежали за Джайхун.

Я помню праздник, на котором Хусейн впервые спел: «О, кравчий, в мире много мук…» Повелитель остался доволен его пением и сказал хафизу, что эта песня совершенна. Хусейн в ответ поклонился его величеству и посмел ему возразить. Он сказал, что стремился к совершенству всю жизнь. В юности он был самонадеян и верил, что стоит ему сделать усилие-другое и он достигнет сияющих вершин совершенства. Теперь смешно вспоминать, как он был легкомысленен. Молодость, молодость… Предполагаемые несколько шагов растянулись на всю его жизнь, и он сейчас дальше от намеченной цели, чем в юности. Повелитель похвалил хафиза за скромность и спросил, может ли он сочинить песню, лучше которой до сих пор не было. Хусейн немного подумал и ответил, что много было в прошлом великих музыкантов, и сейчас есть прекрасные певцы и мелодисты, и мысль, что он может их превзойти, кажется ему дерзкой, более того – греховной. Но если повелителю будет угодно… Он может попытаться сочинить хорошую песню.
– Не хорошую, а совершенную, – поправил эмир.
Хафиз склонился в поклоне.
– Мы повелеваем, – молвил эмир. – Мы слышали твою газель «Всколыхнулись ли чувства твои?» Напиши на нее песню и пусть она будет несравненной.
Не будь это повелитель, я бы сказал, что вещает Иблис, ибо задача, которую его величество поставил перед Хусейном, непосильна. Но в то же время, что может быть большим искушением для творца, чем покуситься на недосягаемое? И чем только творец не пожертвует ради достижения цели? Взойти на вершину, которую еще никто не покорил! Чья гордыня устоит перед этим соблазном? Однако, достигнув вершины, как жить потом, когда последующие песни будут пусть и не намного, но хуже? Наверное, в тот день судьба хафиза была предопределена. Думаю, он понял, что ему придется теперь пожертвовать многим. Но знал ли он, что ему придется пожертвовать всем, что было ему дорого?

Никогда Хусейн не работал так усердно. Казалось, что он и спит с танбуром. Он перебирал одну мелодию за другой, от медленных ритмов переходил к быстрым, в отчаянии даже решил переложить на музыку стихи хазрата Навои, но вспомнил о наказе повелителя и вернулся к своим стихам. Те, кто слышал эти напевы, находили их замечательными, но хафиз был недоволен. И однажды изумилась вся Бухара: Хусейн покорно обратился за помощью к кому бы вы думали? – к Арслону-певцу, хотя тот был известен лишь узкому кругу друзей и знакомых как неплохой мелодист.
Надо удивляться прозорливости Хусейна, разглядевшего в Арслонбеке будущего известного певца. В тот достопамятный день Арслонбек принимал друзей и не поверил своим глазам, когда увидел, что в его дом входит знаменитый Хусейн, которого он боготворил, и ушам своим не поверил, когда хафиз попросил послушать несколько его новых песен и высказать свое мнение о них. Хусейн начал петь. Не докончив песни, он ее обор­вал. Его разум, наверное, помутившийся от чрезмерного напряжения последних недель, по-видимому, просветлел, и он понял всю нелепость своего поведения. Иначе, почему он неприязненно посмотрел на Арслонбека, поднялся, собрался зачехлить танбур, но пос­ле некоторого размышления в напряженной тишине удивленно огляделся вокруг, будто видел всех впервые, сел снова и, смирив свою гордыню, продолжил пение. Когда он спел последнюю песню, надо было видеть восхищение слушателей – они в порыве вскочили на ноги, горячо зааплодировали, закричали: «Офарин, устоз!» Хафиз взглянул на Арслонбека. Молодой певец низко поклонился Хусейну и сказал, что мечтает когда-нибудь спеть как он. Но вряд ли ему достичь совершенства устоза. Благородный Арслонбек сказал, что все три песни превосходны. Две из них… прекрасны, но не более того. Устоз создавал и более замечательные напевы. Однако в третьей песне улавливается удивительная по красоте мелодия.
– Она будет совершенной, – сказал Арслонбек, низко склонив голову. – И я буду вспоминать об этом дне, когда вы ее впервые спели у меня дома, как о счастливейшем в моей жизни.
Хусейн не проронил ни слова.
В последующие дни хафиз бродил по городу, не замечая знакомых и не отвечая на приветствия. Мелодия бродила в нем. Он, как и прежде, не брезговал сидеть в чайханах с простолюдинами, заслушивался песнями уличных певцов и каландаров, на поминках знакомых и близких молча лил горькие слезы, словно догадывался о будущей своей великой печали. Мелодия бродила в нем и не могла родиться. Чего-то хафизу не хватало. Последнего усилия или чего-то еще, что присуще божественной природе творчества и способно затронуть в творце сокровенные струны. Мой учитель Усто Джавлани, мир праху его, как-то сказал, что каждый раз, создавая нечто значительное, творец переходит как бы из суетного мира, где его душа не приспособлена и ранима, в другой мир, где он повелитель горных вершин. И только там струны его души настраиваются на божественную музыку. А пока хафиз весь извелся, как беременная женщина, которая не может родить. На него было страшно смотреть.

Когда Равшанбек со своими воинами, которых считали необученным и небоеспособным сбродом, одолел гвардию харезмшаха, его встретили в Бухаре как настоящего героя. Повелитель обласкал и щедро наградил его. Те же, кто имел зоркие глаза, заметили озабоченность повелителя. После торжеств и двухдневного пира, на котором Равшанбек и маковой росинки в рот не взял, он удалился к себе в поместье. Через неделю по городу поползли слухи, что Равшанбек после захода солнца принимает у себя подозрительных людей. Ниязбек-рыжий будто установил слежку за домом Равшанбека, один из таких посетителей был схвачен и под пытками, якобы, признался, что является лазутчиком хорезмшаха, и пытался склонить Равшанбека к заговору против повелителя. Еще он будто-бы сказал, что Равшанбек знает, кто на самом деле погубил Зульфию-бегим и поклялся на Коране, что отомстит за нее. «Князь ночи» тут же доложил его величеству об этом. Никто на месте эмира не стал бы рисковать и медлить. Равшанбека, любимого войском и народом, могли использовать в своих корыстных целях враги, натравив его на повелителя и державу. Поэтому его пригласили во дворец, схватили и, заковав в кандалы, тайно бросили в зиндан. На следующий день при дворе объявили, что Равшанбек спешно пос­лан во главе посольства в Тегеран.
На той же неделе Хусейна пригласили во дворец, и повелитель спросил, закончил ли он обещанную песню. Это была неслыханная честь, оказанная хафизу его величеством, занятым важными и неотложными делами. Но все, в том числе и сам Хусейн, понимали, что повелитель неспроста вызвал его. Хафиз был встревожен. Десятки догадок, по-видимому, терзали его, и было непривычно видеть, как такой смелый и решительный человек согнулся в глубоком поклоне и отвечает едва слышным голосом, что заказанная песня еще не завершена.
– Почему? – спросил великий визирь.
– Я сочинил четыре новые песни, довольно-таки благозвучные, но они еще далеки от совершенства и не достойны слуха повелителя, – ответил Хусейн.
– Почему они недостойны слуха повелителя? – спросил великий визирь.
– В них не хватает огня чувств и соразмерности, – ответил Хусейн визирю и обратился к повелителю:
– Когда ваше величество повелели мне сочинить совершенную песню, я возликовал и, не сумев укротить свою гордыню, стремился создать нечто необыкновенное. Сейчас я, пожалуй, близок к цели. Мелодия звучит во мне, но не хватает последнего самого трудного усилия, чтобы закончить работу.
Хусейн опустил голову. Великий визирь спросил:
– Что тебе нужно, певец? Может дать тебе золота?
– На золото вдохновения не купишь, – ответил Хусейн.
– Так чем же тебе помочь? – продолжал спрашивать визирь. Хусейн немного подумал и, все еще не веря, что песня – истинная причина его вызова во дворец, осторожно, выбирая слова, ответил:
– Я не могу сочинить того, чего не слышал и не прочувствовал. «Плач о матери» я написал, потеряв мать, «В этом мире мне в беде» была написана, когда умер мой дорогой друг Мустафакул, «Твой стан подобен кипарису» написана в память о моей покойной жене. И это лучшее, что я сочинил. Чтобы «Всколыхнулись ли чувства твои…» превосходила их в благозвучии и соразмерности, я должен испытать ни с чем несравнимую радость или горе.…
Но сказано в Коране: «Возгордившиеся блуждали по земле и распространяли нечес­тие».
– Значит, ты не выполнишь волю повелителя? – спросил сурово визирь.
– Я этого не говорил, – ответил поспешно Хусейн. – Я хотел лишь сказать, что цена совершенству велика.
И тут к Хусейну обратился повелитель:
– Скажи, певец, какую бы цену ты заплатил, чтобы достичь совершенства?
Лицо повелителя было тяжелое, непроснувшееся, голос безжизненный. Редко кто сохранял самообладание, когда эмир бывал в таком состоянии. Неудивительно, что Хусейн разволновался и ответил невпопад:
– Не спрашивайте меня, ваше величество, о вещах, которые могут ввергнуть меня в печаль и заботу, если я дерзну сказать о них.
Визирь наклонился к повелителю и что-то зашептал ему в ухо. Его величество кивнул визирю и повторил свой вопрос:
– Но все же, какую цену? Ведь совершенство, как и добро, подобно прекрасному дереву, корни которого уходят глубоко в землю, а ветви неба касаются.
Хусейн покрылся потом, чувствовалось, что он устал от невероятного напряжения.
– Иногда я думаю, что ради достижения этой цели отдал бы жизнь, – ответил он.
Визирь снова что-то шепнул повелителю. Его величество усмехнулся и спросил Хусейна:
– Я не ослышался? Тебе не жалко человеческой жизни, чтобы сочинить песню?
– Нет, не жалко, – ответил Хусейн. – Правда, потом я боюсь этой мысли. Нельзя ведь добиться желаемого и не прогневить Аллаха.
– Совершенство угодно Аллаху, и горе тому, кто не добивается его милости, – молвил повелитель. – Мы хотим, чтобы ты закончил песню. Если тебе трудно заплатить требуемую цену, мы тебе поможем.
Хусейн побледнел. Лицо повелителя было по-прежнему непроницаемо: ни гнева, ни милости.
– Мы тебя хорошо поняли хафиз, – продолжал повелитель. – Твоя самоотверженность похвальна. Ты должен написать для нас совершенную песню. А цена пусть тебя не печалит, ибо сказано: «Если отцы ваши, сыновья ваши, братья ваши милее всевышнего и его борьбы, не ждите милости божьей».
Произнося это, повелитель не повысил голоса, не сердился, не улыбался. Слова медленно, толчками выливались из него, как тягучий поток. Голос его не был зловещим, но многие невольно содрогнулись. Хусейн, побледнев еще сильнее, испуганно взглянул на повелителя, но, встретив безжизненный тусклый взгляд, едва слышным срывающимся голосом произнес:
– Все в милости божьей, – и согнулся в глубоком поклоне.
Я опасался, что одной-двух неосторожных фраз Хусейна будет достаточно, чтобы приписать ему злостное намерение, о котором он и не помышлял. На меня дохнуло мрачным предчувствием, и я подумал, что участь хафиза предрешена. Я ошибся лишь ненамного.

Город был потрясен, когда через два дня глашатаи объявили народу, что Равшанбек оказался изменником и казнен. Два дня затем лил дождь, и люди шептались, что природа скорбит о смерти этого доблестного воина. Хусейн почти обезумел от горя. Всем было жаль старика. По закону полагалось, чтобы и он понес наказание за измену своего сына, но ни один нукер не постучался в ворота его дома. Тело Равшанбека не было выброшено на свалку на съедение шакалам – обычная участь казненных – а отдано Хусейну, чтобы он предал его земле, выполнив все предписанные обряды. Казалось, Хусейну не вынести этого жестокого удара. Каково же было возмущение правоверных, когда, спустя неделю, стало известно, что хафиз не оставил намерения закончить песню и вместо того, чтобы читать заупокойные молитвы, играет на танбуре с утра до поздней ночи. От расправы Хусейна спасла только охрана, поставленная возле его дома по распоряжению повелителя. Еще через два дня стало известно, что в среду в большом зале дворца Хусейн исполнит законченные им песни.

До «Всколыхнулись ли чувства твои», Хусейн решил спеть две другие песни; по его замыслу, они должны были оттенить ее совершенство… Когда Хусейн прибыл во дворец, все убедились, что он в здравом уме, а не тронулся от горя, как поговаривали многие. Он начал наигрывать мелодию первой песни. Мне показалось, что звуки, извлекаемые из инструмента, неблагозвучны; а сам хафиз, тщедушный и согбенный, постаревший со дня казни Равшанбека лет на двадцать, так что ему можно было дать за восемьдесят, прос­то нелеп. Мелодия звучала в гробовой тишине. Хусейн всех возмущал. Как можно было питать добрые чувства к человеку, у которого вместо сердца камень? Лишь повелитель был непроницаем.
После смерти Равшенбека пошли разные слухи о причине казни. Высшие сановники и приближенные повелителя утверждали, что у его величества и в мыслях не было казнить своего военачальника, хотя тот и изменил державе. Эмир колебался между решением заточить Равшенбека в зиндан или послать в ссылку в один из отдаленных и неспокойных вилаятов. Но, когда Хусейн, якобы, попросил казнить сына, чтобы закончить свою песню, повелитель, ослепленный гневом, решил наказать возгордившегося и бездушного певца, о чем теперь сожалеет. Но город не верил этому. Город не верил и в измену покойного. Все сходились во мнении, что эмир решил казнить Равшанбека, опасаясь его мести, а беседа с Хусейном была истолкована превратно.
Хусейн начал петь. Голос его звучал тихо и невыразительно, словно после тяжкой болезни. Я подумал, что не надо было хафизу брать в руки инструмент. Хотя бы из уважения к памяти сына он должен был подождать конца траура. А сейчас своим исполнением он мог погубить даже превосходную песню. Что же, если он провалится, так ему и надо, подумал я, и тут же устыдился своего злорадства. Ведь я осуждал человека, не дорожившего своей свободой и часто говорившего то, что он думает, никому не льстившего, не скрывающего того, чего он не знал, не гнувшего спину перед сановниками и любимчиками повелителя. Я ведь неоднократно обращался к нему за советом или помощью, и он никогда не отвечал мне отказом. Мне стало стыдно и, чтобы загладить мою вину перед хафизом, я весь обратился в слух, стараясь не пропустить ни одного звука.
Хафиз запел чуть громче и, как поникшее по снегом дерево выпрямляется под лучами солнца, он начал распрямлять свой стан. Было видно, однако, что это стоит ему немалых усилий. Вторая песня была сработана превосходно, так превосходно, что, несмотря на мое все еще продолжающееся внутреннее сопротивление искусству хафиза, проникла в мою душу. Мной овладело сильное волнение. В груди стало как-то сладостно и томительно. Я украдкой осмотрелся и увидел, что холодные лица придворных начали оттаивать.
Песня звучала все громче. Когда хафиз ее закончил, все были в плену его голоса и музыки. Перед следующей песней он сделал небольшую паузу. Выпил пиалу чая, вытер платком лицо, настроил еще раз инструмент. В зале нарастало напряжение. Некоторые недоумевали – неужто можно создать песню лучшую, чем только что исполнена? Хафиз уже растопил холод и отчуждение, царившие в зале.
И вот Хусейн начал «Всколыхнулись ли чувства твои?»… С первых же аккордов стало ясно, что хафиз создал нечто уникальное. Его чуть хрипловатый голос заполнял собой зал. Инструмент в его руках, казалось, исторгал из себя муку. Печаль и отчаяние, лишь намеченные в первой песне, проступавшие во второй, заполнили собой третью. Теперь казалось, что хафиз не поет, а рыдает. Песня была плачем, и ее страдания не мог бы вместить дворец. Поистине хафиз был прав, – такую песню невозможно сочинить, не испытав настоящего горя. Но если хафиз пережил такое горе, то как он может еще жить, подумал я. Такое горе невозможно перенести. Такое горе убьет кого угодно.
Я вдруг с удивлением обнаружил, что по моим щекам текут слезы. Оглядевшись, я увидел, что многие украдкой, словно стыдясь своих чувств, вытирают платками глаза. Лишь повелитель был непроницаем. Песня хафиза набирала силу. Голос его будто отделился от певца и парил не только в зале, но и над городом. Казалось, он достигает небес. Никогда не забуду, как все застыли в изумлении, словно околдованные, когда хафиз умолк и опус­тил танбур. А потом почти все взорвались приветственными криками: «Бали! Офарин!»
Но вот повелитель встрепенулся, будто скинул с себя оцепенение, и окинул зал тяжелым взглядом. Все тотчас же умолкли и съежились. Прошло некоторое время, а повелитель продолжал смотреть на испуганных придворных. Казалось, под его взглядом застыл весь дворец. Такая подавляющая сила была во взгляде повелителя. Наконец, он откинулся на спинку трона и вялым голосом произнес: «Хвалю!»
Собравшиеся в зале снова наперебой стали восхищаться песней, но теперь они делали это как бы по долгу службы. Великий визирь что-то шепнул эмиру. Повелитель сделал знак слуге. Он скрылся за дверью и вынес оттуда расшитый золотом халат. Эмир подозвал Хусейна и сам накинул ему на плечи награду. Но хафиз в ответ не поклонился и не выразил его величеству благодарности за столь высокую награду. На его донельзя уставшем лице не было ни кровинки. Казалось, ему все равно, как повелитель оценивает его творчество.
Через день под вечер в пятницу он скончался.
Никто не мог спеть «Всколыхнулись ли чувства твои?» как Хусейн, хотя многие и пытались. А его стихов не осталось. Говорят, он сжег их. Жаль. Среди них было несколько превосходных. Я тоже писал когда-то стихи. Писали стихи мои друзья и знакомые. Но каждый из нас крутился вокруг удачного образа и не всегда мог ухватить его, хотя долго корпел над ним. Вот мы и писали стихи о любви в тридцать строк, которые, как ни печально, забывались, едва их прочитаешь. А к Хусейну слова слетались как птицы. Он восхвалял любимую в стихах лишь в восемь строк, и они западали в сердце. Аллах свидетель, что те, кто владеет таким даром складывать стихи и напевы, как Хусейн, могут не беспокоиться о том, что пропустили что-то в этом бренном мире. Как-то однажды я почтительно приблизился к хафизу и сказал ему об этом. Он ответил мне:
– Не говори так, ведь напевы и стихи – лишь одна из сетей этого бренного мира.

«Звезда Востока», № 2, 2014

Абдулхамид АБДУВАЛИЕВ

Родился в 1944 г. Окончил Московский Инженерно-физический Институт (МИФИ). В настоящее время доцент Каршинского инженерно-экономического института. Автор более 40 научных и методических работ, сборников рассказов «Канатаходцы», «Долго и счастливо», повести «Праздники Янгибая».

Просмотров: 1513

Добавить комментарий


Защитный код
Обновить