Владислав Поплавский. Кашгарка (главы из повести)
Кашгарка… Так у старожилов Ташкента было принято называть территорию между Алайским рынком и каналом Анхор, где к XVII-XVIII векам сформировалось поселение выходцев из Западного Китая – Кашгара. Сто лет назад в этом экзотическом районе насчитывалось свыше 120 домовладений одноэтажной застройки. Дома были глинобитными или из сырцового кирпича. К середине прошлого века построек прибавилось. Но и они возводились преимущественно из тех же традиционных материалов.
26 апреля 1966 года на Ташкент обрушилась подземная буря. Ее удар пришелся на 5 часов 23 минуты. Это время и зафиксировали все остановившиеся городские часы. Продолжительность первого толчка – 6-8 секунд – зарегистрировали приборы сейсмической станции «Ташкент». Обследования учеными разрушений показало: удар силою 8 баллов пришелся на центральные районы города. Особенно разрушительной стихия была для Кашгарки – именно под этим районом на глубине всего в восемь километров и оказался эпицентр землетрясения.
В первый же день бедствия я побывал на Кашгарке. По ней трудно было пройти – улочки устилали обломки домов. В городе стали опасными даже районы с кирпичными и каменными зданиями – с них обрушивались парапеты, карнизы, портики, детали лоджий и отделки фасадов. В книге «Последствия ташкентского землетрясения» ученые писали: «После землетрясения улица Навои представляла собой как бы иллюстрированный каталог нарушений принципов сейсмостойкого строительства».
Статистика засвидетельствовала: в городе пострадало более 28 тысяч домов. Люди из них переселялись в палаточные «дома», ведь без крова одновременно остались более ста тысяч человек. Но среди жителей, как отметили посетившие столицу Узбекистана зарубежные журналисты, не было даже следов паники и неразберихи. Продолжали работать предприятия, в театрах шли спектакли, а на стадионах проводились футбольные матчи.
Общая беда объединила людей. Начались работы по восстановлению города. На помощь приехали строители из других республик. Такая взаимовыручка у узбекского народа называется хашаром. Помнят ташкентцы и другой хашар, когда во время Второй мировой войны город с населением в 500 тысяч человек смог принять, разместить и накормить у себя более миллиона беженцев.
С того времени прошло почти полвека. Наша республика стала независимым государством. Преобразился и похорошел Ташкент – по всему городу выросли красивейшие жилые массивы и здания с хорошим запасом прочности. Теперь при возведении домов используется опыт национальных зодчих и, конечно, уроки ташкентского землетрясения. Была создана и оснащена самыми современными приборами сеть сейсмических станций. И неслучайно, именно в Ташкенте была открыта и научно обоснована возможность прогнозирования землетрясений по повышению в подводных водах концентрации инертного газа радона.
На месте Кашгарки, там, где когда-то селились китайские купцы, сегодня расположились сейсмопрочные жилые зоны массива Ц-4, стадион, отель «Dedeman Silk Road» и дворец «Туркистон». В этом районе получили новые квартиры и некоторые бывшие жители Кашгарки, остальные расселились по новым жилым массивам Ташкента. Часть бывших кашгарцев проживает в Израиле, Германии, США, Австралии и других далеких странах.
О прежней Кашгарке осталась лишь память и мемориальный комплекс «Мужество». И еще воспоминания недавно скончавшегося Владислава Поплавского. Я хорошо знал его как журналиста, но он оказался и талантливым писателем. Думаю, что читатели журнала «Звезда Востока» с интересом и удовольствием прочтут очерки моего коллеги о колоритных жителях Кашгарки. Этот удивительный по самобытности район напоминает мне не менее колоритный и хорошо знакомый по книгам и фильмам район Одессы – Молдаванку.
Анатолий Ершов.
«...если я как автор хоть в малой степени дал читателю
возможность увидеть недавнее прошлое моими глазами
и что-то извлечь для себя по прочтении этих страниц,
изображающих события сугубо личного порядка –
значит, моя задача выполнена»
В. Поплавский.
ВСТУПЛЕНИЕ
Сейчас, пожалуй, лишь краеведы и историки смогут во всех подробностях рассказать «откуда есть пошла» Кашгарка – жилой район старого Ташкента, простиравшийся с юга – от улицы Урицкого – Ниязбекской – через Урду и до новогородской части столицы, упиравшейся непосредственно в Шейхантахур – западную часть города.
То были домовладения, как принято сейчас выражаться, частного сектора, и принадлежали они главным образом переселенцам из Кашгаристана (провинции Китая). Переселенцы эти по своему происхождению были в основном узбеками, таджиками, уйгурами, но появлялись и представители других наций и народностей, которые обрели здесь свою вторую родину.
Постепенно они ушли вглубь Ташкента, туда, где можно было завести небольшие огородики, скотину, построить пекарню, рисорушку или мельницу. Но, как говорят, свято место пусто не бывает. С годами Кашгарка заселилась самым пестрым людом, совершенно отличающимся от первоначального своего «народонаселения» – в основном евреями, чуть меньше – армянами, молдаванами, русскими. Одни из них бежали сюда от притеснений на «исторической родине», другие находили спасение от голода.
Неповторимый бытовой колорит, неподражаемая, подчас просто ошарашивающая пришлого человека речь стали ярчайшей особенностью Кашгарки, как ее со временем стали величать ташкентцы.
Ну, где бы вы могли, например, услышать такое:
– Засохни, Яша, хочешь другой жизни – вэйзми мерзор! – иди к Циле, она-таки тебя уже возбудит как тебе надо...
Это было что-то вроде одесской Молдаванки, вдохновенно описанной Бабелем.
Не думаю, что у Кашгарки был свой литературный летописец, поскольку эта часть города пользовалась у всех сменявших друг друга властей столь же дурной славой, что и Молдаванка, потому что здесь жили незаурядные ташкентские Робин Гуды, по существу, мелкая и крупная шпана, эдакие по-воровски бескорыстные рыцари червонца. На Кашгарке довольно-таки вольготно чувствовали себя жулики, наркоманы, квартирные воры. Или совсем уж неожиданный социум: спортсмены, музыканты, драматические актеры, которые чудесным образом вписывались в существующий порядок и пользовались глубочайшим уважением социальных «низов». Более того, последние даже гордились соседством с первыми. Конечно, те и другие держались разных манер и вкусов. Однако было бы непростительным грехом сказать, что Кашгарка жила во мраке и унынии. Наоборот, практически вся она «пела и плясала», обожая самую что ни на есть непритязательную музыку. Именно там звучали запретные некогда «Гоп со смыком», «Ужасно шумно в доме Шнейерзона», «Шумел камыш» и «Очи черные». Я уже не говорю об «Одесском кичмане» с печально известным припевом: «Ой, мама моя, мама!».
Отсюда уходили в армию и в суворовские училища, на стройки первых пятилеток и в колонии для малолетних преступников. Многие семьи жили тяжело, исключительно на трудовую копейку, в то время как тогдашние «авторитеты» и «паханы» шиковали. Впрочем, они не позволяли себе никаких насмешек над бедняками и порой даже стыдились шиковать на глазах у них. Хотя «учеников» для сбыта анаши, краденных спиртного и сигарет подбирали именно здесь.
Такими, какими они запомнились мне, я и передаю вам героев Кашгарки. Не всегда и не во всем праведники, но они были ее лицом, ее собственностью...Кашгарка! Около 40 лет тому назад ты была разрушена землетрясением, в эпицентре которого оказалась. Рухнул уникальный мир, не стало своеобразной ауры, которую никто и никогда больше не воссоздаст в прежнем виде.
Неповторимый облик той незабвенной Кашгарки я и пытался передать в этих небольших рассказах.
БУЛЯЛЯ
У Юрки Базалаева, что жил в нашем же дворе на улице Чемпион, был брат, служивший в Германии, и сестра Соня. Ни один из них в качестве авторитета Юрку не устраивал. Мать? Ну что такое мать – безграмотная сторожиха, вечно выкручивавшаяся из нужды, работавшая где-то еще и еще? Поговаривали, правда, соседи, что отец их, то бишь муж Юркиной мамаши, помер на уворованной подушке, жил как Бог, ничего не делая, кроме, пожалуй, собственных детей.
Юрка жил свободно: в школу приходил просто так – отнять у кого-либо старый должок, перекинуться в картишки, набить кой-кому морду, сорвать урок, выманить целый класс куда-нибудь в парк, к озеру, покататься на лодках, а потом перейти к пиву и анаше.
Юрке подчинялись почти все. Он умел «давить». О лихих делах его из уст в уста передавались местной шпаной самые невероятные россказни. Там он с друзьями обчистил прилавок, здесь – проникли в общагу к строителям, надергали часов, брюк, денег. Милиция с ног сбилась в поисках Юркиной братвы, а она, поди ты, уже в другом месте промышляет, у нее же под носом. Вся компания Базалаева была как на подбор: каждый у них почему-то ходил носками во внутрь, носил кепку – восьмиклинку, нещадно курил и матерился в бога, душу и мать.
Наблатыканные по макушку, взрослеющие и уже по-настоящему опасные, парни эти опрометью пробегали мимо пионерских и школьных дел, их не было ни на уроках, ни в кружках, никто не видел их за работой, за полезным делом. Воспитанники ушлой Кашгарки, они не имели, кажется, имен. Их словно и не было отродясь. Имена заменяли самые изощренные клички: Калдаш, Хромой, Кабан, Соломон, Дюдя, Шатун, Буляля. Любимые игры – лянга, колы-палки, ашички, стукан. Если кто «люздил», приговаривался к выезду на велосипеде в голом виде и с гитарой за спиной по родной Кашгарке. Отказывался – лупцевали до кровавых соплей и навсегда изгоняли из своего круга. А где еще накуришься и наешься до отвала ворованным, как не здесь? То-то и оно!
А жрать хотелось всегда! И не дома, нет, а там, на воле, где риск и атанда, хитрость и смекалка, чье-нибудь ротозейство и доверчивость. Излюбленным местом этого ташкентского отчаянного ворья был знаменитый на всю Центральную Азию Алайский базар, имевший массу входов и выходов, привлекавший близлежащими закоулками и лабиринтами.
Хозяйничал здесь исключительно Базалаев со своей вольницей.
Но ходил сюда подрабатывать и я, Олежка Родин.
– Теть, а теть, давай донесу сумку до трамвая, тяжелая ведь... Женщины обычно оторопело шарахались при этих словах в сторону, но, приглядевшись к моей добродушной физии, понимали сразу, что этот не надует, не сопрет, да и знали, что больше чем на мороженое мальчишке не потребуется. Какое оно было! Фруктовое, за рубль. Ну а если уж очень хотелось в кино – следовало выбирать...
Я безошибочно выбирал или очень уставшую тетку, или старенькую, ослабевшую, больную. Некоторым помогал просто так. Получал в награду горсть вишни или клубники. Но чаще расплачивались деньгами. Было тут и другое: разговоры, сетования, жалобы, вздохи.
– Не тяжело тебе, сынок?
– Что вы, теть! – бодро отвечал я.
– Ладно уж, немного осталось, помоги старухе. И куда я, к чертям, арбуз такой здоровенный купила, да еще картошки с тыквой?
Последние метры до остановки давались с особым трудом, но я терпеливо нес груз, хотя авоськи немилосердно резали ладони рук. Я упорно твердил себе: вот до того столба, ну еще немного, вон уже и остановку видать...
А лето жаркое, пот выступает, горячий воздух обжигает легкие.
ДИРЕКТОР ФОНТАНА
Однажды несказанно повезло: в кармане звенело мелочью что-то около десяти рублей. К четырем дня я решил «пронырнуть» бесплатно в цирк, а если уж не получится, то заплатить за входной билет. Навстречу – Мойша, весь из себя деловой, со скоросшивателем в левой руке. Он торчал возле пожарки, искал ушей, на его жаргоне это означало «хочу открыть душу». На любой вопрос старый еврей всегда отвечал однозначно: через два года, о чем бы вы не повели с ним речь.
– Мойша, – спросил я его наугад, – когда жара спадет?
– Через два года, сказал находчивый Мойша.
– А я думал, что раньше, дружище.
– Раньше никак. Ты знаешь, я вчера на свои жалкие копейки купил стакан вина, выпил. И что думаешь – сел на скверике под самый солнцепек. Высидел как курица на яйцах битых два часа – не развезло!
– Мойша, так, может, не наше лето виновато, а скорей твое вино было разбавлено водой? Или просто мало взял?
– Как?! – вскричал в ужасе Мойша. – Неужели и наши совьетские продавцы запродались этим заокеанским мерзавцам? Слушай сюда, мальчик, у тебя есть деньги на сейчас? Я пройду, проверю их. Если и сегодня меня не возьмет с того стакана, я тогда сам с себя смеяться буду.
– Деньги есть, – сказал ему я, – а когда отдашь?
– Через два года...
– Нет, не пойдет. Только завтра, на этом же месте, в то же время. Я, Мойша, собирался в цирк...
– Так идем же, я тебя сведу сейчас. У меня там родственник на контроле, и будем считать, что я с тобой расплевался! Ну, а деньги, юноша, я припрячу за носок.
ВОРОВСКИЕ УРОКИ
Сегодня свадьба во дворе, и шпана здесь недаром. Гапон буквально извертелся на месте, как бы чего не упустить. Юрка-Буляля подгадал все как надо. Сам он берет на себя, как и полагается зачинщику, самое главное и трудное, так что Гапону предстояло глядеть в оба. Однако душонка его мелкая была в трепете: а вдруг надыбают да поколотят?
Едва я шмыганул в калитку, Гапон цап меня за руку.
– Слухай внимательно, Сметаночка, – жарко шептал мне на ухо Гапон. – Видишь, дядя Абдулла заложил в казан тушки кур? Минут через двадцать они будут готовы. Когда Абдулла выгребет жар из-под казана и пойдет в дом за ляганом, свистнешь. Понял? Мне его враз не увидать, чтой-то глаза запорошило.
– А Юрка где? – спросил я.
– Дура, он же на дереве, а я должен быть за забором – принимать из его рук жареную курятину. Не понимаешь, что ли? Давай, стой тут на стреме.
Но не успел Гапон до конца дать инструкции замешкавшемуся дружку, как перед ними будто из-под земли выросла бабуля наша, Настасья Петровна, держи ноги ровно.
– Чего якшаешься со сволотой? – начала она давать мне подзатыльники. – Марш в дом, чтобы глаза мои тебя здесь не видели! Вон отсюда, мразь! – замахнулась старуха дедовской извозчичьей камчой на оторопевшего Гапона, и он в обход дворов пробежал-таки к забору, чтобы не упустить появление Буляли.
Я уже не стал открываться своей бабушке по части замыслов, что обретали жизнь в гудящем от надвигающейся свадьбы дворе.
Между тем гости съезжались. В основном на велосипедах. В обнимку с ними тогда очень модно было фотографироваться и дарить это чудо фотоискусства заневестившимся девушкам – на добрую и долгую помять. Велосипеды прислоняли к забору, всходили на веранду, вежливо раскланивались, здороваясь за руку, занимали место за столом.
Старухи, а их тут было немало, тихо перешептывались между собой, обсуждая сервировку.
– И что это, окромя селедки да баклажаньей икры, ничего здеся нетути? Ась? А икра-то, господи, прости мою душу грешную, высохла да как дерьмо.
– И мух полным-полно, Дарья, глянь.
На другом конце стола подвыпившие бабы голосили свое, задушевное: «Но я жила, жила с одним с тобою. Я всю войну тебя ждала-а-а». Их перебивал скрежущий и быстрый ритм «Рио – Риты», что несся из знакомого всему двору коломенского патефона дяди Гриши, хромого «домкома» нашего. Тенькали бутылки; перекрикивая друг друга, задавали тосты, орали, выпучив глаза, «горько» и с тайным, жгучим интересом приглядывались к молодым – не понарошку ли целуются, иначе – недействительно и придется перецеловываться, окаянным. Беременная невеста прикрывала ладошкой пунцовые щечки и опускала глазки долу.
Потом дядя Гриша взялся за гармонь. Одной рукой перебирая лады, он наливал соседу Митьке водку. Тот, будто вовсе не желая пить, для виду прикрывает ладонью свой стакан.
– Не могу я больше, Гриша, вырвет меня, пожалуй.
– И-э-эх, мать твою туда-сюда, – дядя Гриша сделал игровой пассаж по басам да по ладам, – никто тебя не вырвет отсюдова, ты – наш!
Гапон терял терпенье. Он поминутно бросал взгляды то на дерево, где сидел Буляля, то сквозь дыру в заборе продолжая наблюдение за котлом. Вот, наконец, повар выгреб угли из жерла очага и направился к дому жениха и невесты.
Тонкий, едва слышный посвист, заставил Булялю немедленно раздвинуть ветви, чтобы из засады убедится в верности сигнала. Он мягче кошки спрыгнул вниз, прокрался между стволов акаций ближе к очагу, скинул с себя сорочку и в считанные секунды все содержимое котла, что нынче называют вальяжным словом «табака», оказалось повязанным узлом. Никто не увидел этого «кина», впрочем, как не заметил и переброски узла через забор, за которым удачно дежурил Гапон, быстро сквозанувший в сторону Дементьевского сада, туда, где его ждали юные, изголодавшиеся разгильдяи. Похититель же – Юрий Базалаев – с невозмутимым видом, и теперь уже без прямых улик, вновь занял свой прежний наблюдательный пост на макушке дерева. Для лучшей видимости он, правда, обломал кое-где ветви и аккуратно, чтобы не шуметь и не сорить, сложил их на толстом суку.
...На потаенной полянке в Дементьевском саду, где собирались вольные стрелки Юрки Буляли, пир шел горой. Перед каждым на листе лопуха красовался подрумяненный петушок.
Речь держал отрок Юрий Базалаев.
– Конечно, жалко гостей, жалко хозяев, – тихим, горестным тоном произнес он. – Но ведь и нас понять можно. Кто из вас, орлы мои, и когда в последний раз ел жареного петуха? Да не того, что в задницу клюет нерасторопных, а настоящего, ась? – И сам же грустно заключил: – Никто не помнит. Все верно. Но даже петух, которого я сейчас держу за ножку, не доставляет мне столько радости, сколько выпало ее, когда я снова забрался на дерево. Глупая рожа Абдуллы, который замер, открыв крышку пустого казана. Это совершенно незабываемое... Калдаш, ты меня слышишь? Я одним ворам отомстил за других воров, хотя сам украл при этом.
Вымазанный от макушки до грязных ступней зеленкой, Калдаш вгрызался в куриное мясо. Он кромсал его, как изголодавшийся пес, не слыша, что творится и произносится вокруг.
ВОЗМЕЗДИЕ
– Ай-вай-вай, – причитал Абдулла, – ай-я-а, старый хрен! Куда мои глаза глядели? Эх, айда. Чего теперь со стол будет? Хозяин, айда, обижаться будет!
Таинственное исчезновение обжаренных кур слегка расстроило компанию, но не повергло в уныние.
– Что же теперь нам – погибать? – вопросил дядя Гриша, крутясь на хромой ноге. – Тащи картошку, жарить будем! Выставить караул, чтоб не сперли!
Быстро вечерело. В небе уже носились летучие мыши, готовые вот-вот вцепиться в волосы, плечи, руки, но этого почему-то не происходило.
С сумерками во дворе появился Буляля. Он подсел к соседям, ожидавшим у очага жареной картошки. Поваленное старое бревно, на котором они сидели, было вплотную придвинуто к огню. Абдулла шурудил кочергой в топке и напевал себе под нос что-то восточное.
Юрка вытащил из кармашка безрукавки дужку от курицы, подвязал к ее концам тонкую резинку, достал скобки и стал стрелять по мечущимся над его головой нетопырям. Возле него стоял Абдулла, долго и удивленно вглядываясь в лицо Буляли. Старик отошел на секунду, незаметным ни для кого движением достал из пламени, откуда-то сбоку, уголек покраснее, спокойно сгреб его в свою толстокожую ладонь и подошел к Юрке.
– Здорово, бачча!
Юрка подал руку и тут же заорал как бешеный от нестерпимой боли. Мало того, Абдулла загнул Юркины пальцы так, что разогнуть их не было никакой возможности, а ожог пронимал бедного куроеда до самых пят и заставлял то приплясывать, то кривляться и кукожиться на удивление хорошо захмелевшим соседям. Но вот Абдулла сжалился над жертвой, выпустил на волю, поддав сильнейшего пинка под зад и послав вослед нечто совершенно непереводимое на язык родных осин, но вполне понятное самому Буляле, который пулей метнулся к своей калитке. С веранды долго слышались вопли.
– Кот, айда, понимай, чей сала скушал, – бормотал себе в усы дед Абдулла и хитро усмехался, освещенный адским пламенем. Ему вынесли на тарелке рюмку водки, кусок хлеба с колбасой.
– За ваш свадьбы, пусть один свадьбы будет, второй, третий – плоха, как арба с дурная лошадь, такой жизнь. Детям счастья нада.
КАЛИНКА-МАЛИНКА
Над теми, у кого шарики пошли за ролики, смеялись все уличные обитатели, и редко кто разгонял подтрунивавших над больными мальчишек, чтобы потом в укромном месте с тяжелым вздохом помолиться за несчастных и выпросить у Бога кару какую угодно, но не эту. «Что тебе стоит, Боже!? Ведь грех-то мой как на ладони, и не скрываю я его, а только замаливаю...» – вздыхали верующие.
Бабку эту звали Калинка-Малинка. Говорили про нее самое невероятное. Ну, например, то, что она работала на парашютном заводе во время войны и пронесла через проходную шпульку ниток за лифчиком. Однако бдительная охрана «разоблачила» воровку, и по законам военного времени ей припаяли три года.
Пока Калинка-Малинка моталась по этапам да пересылкам, муж ее, Павел Акимыч, погиб – то ли под Прагой, то ли под Берлином, да и погиб-то как на грех едва ль не в самый последний день войны: пошел наломать еловых ветвей, чтобы мягче было спать на сырой земле, и нарвался на мину прямо на опушке леса. Детей сначала поддерживали соседи. Потом они ушли в детдом, а оттуда, по заверениям отъевшихся до неприличия воспитателей, «убежали, неизвестно куда».
Больше их Калинка-Малинка не видела никогда, разве что во сне. А сон этот донимал все чаще и чаще, и трудно было устоять рассудку в горести такой, когда не знаешь, то ли ходят твои дети по чужим городам и весям с протянутой ручонкой, то ли померли где, застигнутые непогодой да голодухой, под чужим забором, завшивевшие и оборванные.
В годовщину своего возвращения из лагеря на родную Кашгарку купила баба на последние гроши четушку, выпила, закусив горькими слезами, да запела. Сначала «Стеньку», потом «Златые горы», а дальше – знаменитую русскую «Калинку». Пела она с утра и до позднего вечера, то есть до полегу, и все «Калинку», «Калинку», «Калинку». Уже и соседи подходили к ней, жалели, горевали вместе, успокаивали, а свихнувшаяся женщина до седьмого пота на лбу, до посинения вылезших на шее жил – вот-вот лопнут – все выводила и выводила знаменитую русскую песню, веселую и звонкую, да не про нас, а других и другую жизнь сочиненную.
Как будто выходили тетю Фросю, и уже никто не смеялся, – ведь люди прознали про ее горе и мальчишкам наказали не смеяться, – только больно уж смурная ходила она взад-вперед, и все шевелила и шевелила посиневшими губами, словно силясь вспомнить что-то, говорила невпопад.
Ее не стало как-то вдруг, совсем незаметно, – вроде и не умирала, и как будто уже не жила; в каморке ее, что стояла на отшибе двора, поселились другие люди – злые, нездоровавшиеся, подозрительные.
СЛЕПОЙ БОКСЕР
Кашгарские старухи знали все, но когда власти в погонах и с красными шнурами по кителю, в облике бывших приставов именно к ним и приставали, они крестились, они божились. Они – божились! Они могли поклясться покойными родителями, детьми и даже внуками, что ничего не видели, не слышали и ничегошеньки не знают.
Матвей Мах, он же Мотя, он же Моня Швах, говаривавший в сердцах: Тяжела ты, шапка Мони Маха.
Ведал он и про старух, сторонился их всезнайства. До самого апрельского, шестьдесят шестого года, отворачивались они, завидев Моню: сволочь, слепой боксер. И был резон! Был! Но... на всякую старуху бывает проруха.
Финская, а перед нею Халгин – гол обошли каким-то образом Кашгарку. Зато гужом с нее поперли добровольцы, как только зазвучало: «Вставай, Страна огромная!». Пошли все, кому дорога была Родина. Первые сложили головы под Москвой, Сталинградом, Курском.
Что же Моня?! Моня как-то неожиданно, вдруг, 22 июня ровно в четыре часа...ослеп. Потом, ближе к 43-му прозрел на один глаз, а на оба – аккурат 9 мая 1945-го.
Дело в том, что Моня Мах обладал талантом, который надо было беречь всей страной: как боксер и, естественно, кашгарский хулиган, Моня без промаха умел «вдарить кой-кому по си бемолю». И, как уже говорилось, в 41-м – с остаточным зрением, в 43-м – прозрев на один глаз, а позже – окончательно.
От общения с Анти-Дюрингом Моня не то чтобы отказывался, но присматривался со стороны к его манерам, учился натыкаться на предметы и людей, мешающих свободному передвижению в пространстве. Для полного ажура Моня поступил на комбинат им. Паниковского, принадлежавший обществу слепых, где, кстати, числился и Анти-Дюринг. Там они в холостое от основной «работы» время плели циновки для государства.
Крыша как крыша, однако Моня всю войну, будучи освобожденным от воинской повинности, готовил для нужд фронта совершенно бескорыстно молодежь, которой тоже «ндравилось вдарить кой-кому по си бемолю».
Что удивительно, с фронта на имя Мони приходили благодарственные письма от командования частей, где при разведобъединениях лихо «работали» воспитанные Махом лазутчики, добытчики «языков», асы разведки и десанта всех видов.
До полной победы над врагом с боксерскими перчатками через плечо, белой тростью в руке, надевши черные очки на переносицу, топал Моня в клуб ДОСААФ.
Тем временем пришли «похоронки» на Милю Гольдмана, Севу Котлярского, Яшу Зудельмана, Веню Немировского, которых Моня учил боксу.
Прошло много лет. Он стал глубоким стариком, но и сейчас еще, когда кому-то из нас, кашгарских, удается случайно встретиться, память о слепом боксере всплывает обязательно.
Однажды я спросил у Мойши, отерев материнское молоко с обкуренных своих губ:
– Скажи, старик, почему так странно называется наша улица – Чемпион?
И посыльный из народного суда рассказал мне историю Мони Маха. Мони-чемпиона.
ЛУДИЛЬЩИК
Профессии в ту пору возникали как бы с учетом не слишком богатого быта. Живущие, здравствующие обитатели тогдашней Кашгарки вряд ли забудут глухонемого кузнеца и лудильщика, виртуозного ремонтера замков, керосинок, керогазов, примусов, самых хитроумных зажигалок. Шли к нему с покуроченными деталями велосипедов, мотоциклов, автомобилей.
Имени его никто не знал. Приходили, вручали. К вечеру получали обратно то, что отдавали в ремонт. И – будьте покойны! Если тот кузнец залудил кастрюлю, напаял новую бородку на ключ, наточил вам коньки, модные тогда, вещь служила еще пару-тройку лет. А для послевоенного скромного бюджета многих семей, живших тогда на Кашгарке, работа такого мастера была серьезным подспорьем.
Его никогда не видели бродившим по дворам и предлагавшим свои услуги. Он как бы молча не одобрял такого шарлатанства. И был прав.
В промасленной, почерневшей робе, почему-то хмурый, он с раннего утра раздувал небольшой горн в своей мастерской, а среди множества сваленного в беспорядке кажущегося металлического хлама безошибочно и быстро находил то, что нужно.
Мальчишки возле его мастерской не дурили, наоборот, с восхищением наблюдали за работой глухонемого, и для многих из этих мальчишек то были первые их шаги, пусть умозрительные, к созидательному труду, хорошо и долго живущей работе.
Глухонемой как-то тоже неожиданно – бах! – и испарился. Одновременно с его мастерской исчезли переплетный цех, где трудились старые, бородатые евреи, умевшие говорить, но тоже почему-то молчавшие. Пропала куда-то и каретная мастерская. Там делали двуколки и совсем уже большие телеги. Автомобиль на Кашгарке был редкостью немалой.
ГЕРШ – ЖИВОПИСЕЦ
– Цель искусства – возвышать жизнь! – любил говорить он. – Хочешь – просунь морду в прорезь – и будешь на боевом коне, в папахе и при кавказских газырях. Надумаешь, так мы тебя изобразим на фоне озера с лебедями...
Ну, это Герш говорил так, к слову. На самом деле он был выдающимся портретистом. В гуще знавших его людей Герша вообще звали на украинский манер – мордописцем. Вся Кашгарка вежливо раскланивалась с мастером. К слову сказать, там не очень жаловали канотье или галстуки, но быть на фото в необычном виде – любили все! Если заказчик «желал как лутче», Герш делал. И вот он приносил большую папку, в которой находились альбомы с фотопортретами. Раскладывал уже созданные произведения – переснятые с маленьких карточек, увеличенные и дорисованные. С них смотрели на вас выпученные, глядящие прямо перед собой, глаза заказчиков. Однако сходство их с оригиналом угадывалась по линиям губ, прическе, форме ушей или носа, усам или бороде.
– Па-а-чему это не похож на себя ваш Давид Борисович? – гневно спрашивал у Хеси Израилевны дядя Герш. – Так вы же мне что дали? Ви мене, тетя Хеся, дали его фотку из дальней молодости. А скоки годов прошло, а? Он что у вас, простите, не изменился?
В конце концов, тетю Хесю удалось тогда уговорить. Но в душе она поклялась больше ничего подобного не поручать «сраному фотографу».
Между тем Герш уже обрабатывал еще колеблющихся, уверяя, что все он сделает «под высший сорт».
– Вас изобразить в форме летчика или моряка? Сделаем...
И вот дядя Абдулла, никогда не бывавший в небе и уж тем более в воздушных боях, надевал летную фуражку с «курицей» на кокарде, наглухо застегивал чужой же китель с погонами майора авиации, садился перед объективом, а Герш накрывал голову черным пледом и погружался в работу.
– Остальное я вам дорисую, Абдулла Ганиевич.
Детей Герш убеждал, что «сейчас вот отсюдова птичка вылетит, только не мигайте, а то выйдете с закрытыми буркалами».
Везло не очень. Деньги заказчики жалели, многим было просто не до «изображений».
Стоило Гершу подзаработать, он шел к пивнушке на ул. Двенадцати тополей, выпивал там стопарик-другой водки, «полировал» кружкой пива, да еще брал «четушку».
О, бедный Герш! На подходе к дому он отчаянно прятал ее самым хитрым способом, но жена его Хава неизменно находила бутылку и безо всякого сожаления разбивала о мостовую за окном.
– Еще раз напьешься, – орала Хава на спекшегося Герша, – я твой дурацкий аппарат разобью о твою башку!
– А шо мы будем тогда кушать, Хава? – спрашивал муж.
– Ямы пойдешь копать!
– Так я ж тебе первой и выкопаю!
– Хава выворачивала кукиш, подносила его к носу Герша:
– Только после тебя я пойду туда, несчастный хам, свиная трахома!
Одетый как на выход, Герш заваливался на топчан, бормоча еврейские молитвы, перемежаемые отборным русским матом, и начинал храпеть.
– Он орет сейчас, как тигр, – ворчала Хава, – а сам ласковый, как котенок...
Года за два до землетрясения Хава хоронила старого Герша. На столе возвышалось его тело, завернутое в черный саван. Посредине – отделанное желтым шнуром изображение могендовида. Хава причитала на публику:
– Ох, боже ж мой! Он был горячий, как печка, а теперь лежит холодный, как лед. Прости меня, родной Герчик! Что я теперьче буду делать и с твоим аппаратом? О горе мое, горе!
Раввин читал Талмуд. Горели свечи. Стояли люди, подавленные смертью старого мастера.
АБРАМ ПОРТНОЙ
Фамилия его отнюдь не была говорящей, – Абрам Моисеевич действительно происходил из рода мастеров пошить брюки или свитку, но пошел по стопам соседа – парикмахера. И вот-таки теперь у него свое заведение. Абрам был виртуоз в своем деле. А если из десяти учеников он оставлял в своей цирюльне только одного, родители молодого были на седьмом небе. Счастливчик. Ох, как ему повезло! И в доме тогда начинался праздник. Поприще Абрама обретало живую плоть продолжения, как будто это было продолжение рода.
Откликаясь на предложение опрокинуть по этому поводу рюмочку-другую в семье новоиспеченного цирюльника, портной надевал хорошо открахмаленную манишку, жилет мышиного цвета, приторачивал пышный галстук-бабочку. Все это – при безукоризненно отглаженном черном костюме, широкополой черной же шляпе, что вызывало неописуемый восторг Кашгарки. Особенно – у женщин. Они были без ума от Абрама Портного, и он слыл весьма галантным кавалером, хотя любил одну только Цилю Вейс. Но Циля была тверда, как скала. И лишь в крайних случаях позволяла себе зайти в заведение Портного, чтобы встретить очередной какой-нибудь праздник, будь он «совьетский» или еврейский обязательно шестимесячной завивкой.
Хотите верьте, хотите нет – ни один из учеников мастера не изменил раз и навсегда избранной профессии. Такое вот завораживающее действие оказывал Абрам на всех окружающих.
И только Циля оставалась непреклонной. И когда сравнивали опасность профессии Абрама Портного с коварством и непредсказуемостью женщин, Абрам Портной соглашался: да, параллель можно провести. Парикмахер – профессия очень опасная. И он пускался в пространные рассуждения:
– Скажем, я стригу вас, молодой человек. Мелкие волоски вместе с воздухом проникают мне в легкие, и я умираю каждый день. Вас же десятки, сотни, тысячи! И вас за мою одну такую короткую-таки жизнь! А что я получаю? Мизер! Так еще придет участковый – бесплатно, фининспектор – бесплатно, не дай Бог кто-нибудь из следственного управления – то же самое...
И Абрам Моисеевич со вздохом продолжал:
– А теперьше зовсим прийдется бросить дело: жизнь наводнили электробритвы. Хоть вешайся! А шо делают родители – адиёты? Они стригут своих детей так, что вместо прически на голове проходят грядки. Это не голова, а Вавилонская башня. Так вы и сажайте на этих грядках да в той самой башне капусту!
Чем больше Абрам Моисеевич терял клиентов, тем чаще он брался за скрипку. И плыл тогда над кварталом Кашгарки подолгу Феликс Мендельсон. Он звучал для бессердечной Цили, единственной радости старого брадобрея.
ВЗДОХИ СТАРОГО РАВВИНА
– О-о-х! Солнце, что выбеливает полотно, так оно же делает черным цыгана.
– Горе тому, кто прав!
– Даже усилиями мудрости ничего не купишь на базаре...
– Когда стригут овец, трясутся ягнята...
– Молодое дерево гнется, старое ломается.
– Лучший советчик – собственный желудок
– Желудок, сынок, ближе к сердцу, чем голова!
– Малые дети не дают спать, большие – жить!
– Затаившегося врага бойся так же, как спокойной собаки.
– Чем дольше живет слепой, тем больше он видит...
– Осла выдают уши, дурака – язык!
– Пустота залог звучанья…
– Говорят: «Капитал»! У Маркса он в книге, у Бродского – в кассе.
– Если вор что-нибудь не украл, ему кажется, что проживает потерю.
– Лжец никому не верит.
– Захочет Бог, так и метла выстрелит!
– Капля любви и вот вам, пожалуйста, – море слез.
– Половина правды равноценна самой беспардонной лжи.
– Быку – ярмо. Так человек сам себе надевает это!
– В погоне за счастьем, Софочка, ты все дальше будешь от покоя.
– Невозможно плясать сразу на двух свадьбах.
– Молодость кормится снами, старость воспоминаниями.
– У гусей не покупают овес.
– Яша, кот, который надел рукавицы, никогда не поймает мышку!
– Разговаривая с дураком, рискуешь поглупеть на год.
– Не плачь, Хаим: жены и векселя возвращаются!
– Слова, мальчик, следует не считать, а взвешивать!
Вздохи старого ребе цитирую по старой памяти. Отчетливо вижу его пейсики, пересыпанные перхотью, величавый тон, назидательные новеллы о беспутных евреях, которые глупостью и непочитанием Бога превратили свою жизнь в ад. А ведь вбивал в голову ребе: все рождаются маленькими, голенькими и хорошенькими. И почему из всего этого вырастают отпетые сволочи?
– Ребе, но ведь есть и хорошие?!
– Речь не о них. Они нам не мешают. Их не видно и не слышно. Таким и должен быть настоящий человек, мальчик...
ЕВРЕЕЦ КАН, Дон Васильевич
Интернационализм Кашгарки не был умозрительным, да и мы, дети, лишь повзрослев, узнали, что мир состоит из множества наций и народностей. Еще позже нам открылся мир влюбленности: русского – в татарку, узбека – в русскую, латыша – в польку и т.д. Смешанные браки еще до недавнего времени преследуемые у коренных народов ряда государств, для Кашгарки были ее гордостью, она первой убрала заслоны и препятствия на пути любовных и брачных уз. Но, как было сказано чуть позже в местной синагоге, где евреи молились исключительно тайком, «нэ до такой же сцьепэни».
Первопроходца среди «японских шпионов и диверсантов», особенно активно действовавших на советском Дальнем Востоке, Кана Че-Бу занесла в Узбекистан общая для всех ссыльных корейцев участь. Кашгарка приняла в свои безмерные объятия «узкопленочного», как его ласково именовала тутошняя шпана. Кан Че-Бу, умевший по-русски лишь материться, трудился в каретной мастерской, которой заведовал Иосиф Брун. Здесь кореец выполнял обязанности контролера. Любую халтуру рабочих он обнаруживал безошибочно, определяя ее как бы свойственным одному ему собачьим нюхом, о чем тут же ставил в известность старика Иосифа. Тот в свою очередь бил портачей рублем или лишал выходных. Договориться о чем-либо в порядке долгосрочного перемирия с Каном было попросту невозможно, и уж тем более, по-хорошему. А с помощью мата, доступного ему, много не вдолдонишь.
Зато – да как! – договорился сам Кан. И с кем бы вы думали? С дочерью Иосифа, носившей отцу обеды из дома прямо в каретную мастерскую. Старик брезговал рабочими столовыми, а пускать деньги на рестораны считал зряшным делом. Не у одного бандита сердце спермой обливалось при виде Бэллочки, – роскошные толстые косы изгибом шли по пышной ее груди. Глаза сводили с ума самых отчаянных головорезов, клявшихся девице Брун «завьязать» и пойти в люди.
Но...Бэлла ждала «принца». Час Кан Че-Бу пробил, и он, с трудом подбирая нормальные слова, объяснил старому Иосифу, что положил на Бэллу глаз. Отец пытался было лезть на стенку, в петлю, бился головой о дверной косяк, обливал себя бензином. Все напрасно. Нанял за бутылку мучителей Кана, но «узкопленочный» оказался настолько живучим, что когда его, избитого до полусмерти, врачи заново сложили из собственных, а также коровьих и собачьих костей, никто не поверил глазам своим, опять увидев его живого, да где – на священном пороге дома несчастного Иосифа Бруна.
– Пропадите вы все пропадом, – наорал старик на дочь и жену Гиту Моисеевну, допустившую распущенность Бэллы до неслыханных масштабов.
Иосиф уехал за смертью на Могилевщину, откуда был родом, прихватив с собой все, что работало на будущую жизнь, и ни гроша не оставил зареванным бабам, одна из которых уже была на шестом месяце. Кто – догадаться не трудно. Иосифа ждал внук. Но старик Иосиф проклял и внука, еще не родившегося. А все письма, приходившие на его имя с Кашгарки на Могилевщину, безжалостно уничтожались. С годами же и они прекратились. Даже кончина горячо любимой им Гиты Моисеевны не тронула сердца оскорбленного старика, взбесившегося от идиотского выбора единственной дочери.
Кан Че-Бу между тем прибрал к рукам дело старика, расширил подворье, стал хозяином, а с рождением сына – первенца Дона – выхлопотал и себе советское – русское то бишь имя – Василий. Таким образом, сын стал Кан Дон Васильевич. Впоследствии вся Кашгарка звала этот корейско-еврейский симбиоз Антоном (догадались?) Васильевичем, а кличку молодой пацан получил Евреец.
Трагедия дома старого Иосифа вначале выглядела смешным фарсом, затем вновь превратилась в жуткую драму. Кан Дон Васильевич, несмотря на молодость, был в отличие от своего папаши-трудяги запойным пьяницей. Мало того, привел сюда и прописал Катю Сон, торговку рисом с Куйлюкского рынка, про которую, завидев ее, хулиганы пели нарочито сволочными голосами «Что ж ты, милая, смотришь искоса?». На подросте после Дона было еще трое Бэллиных отпрысков, копия папаши.
– Таких же напечатал, – говорили про него те, кому все и больше других нужно.
Вперемежку с драками и попойками Антон Васильевич учился в культпросветтехникуме и изводил всех, кто был дома, своими гаммами. Уши их отдыхали тогда лишь, когда впоследствии так и несостоявшийся корейский Паганини, заваливался спать вдрызг пьяным возле собачьей будки. Причем надо отметить, что если он возвращался с учебы вдребезги трезвым, собака его не узнавала и порывалась загрызть молодого хозяина насмерть.
Учеба Паганини вскоре завершилась. Чтобы избавиться от его недюжинных «дарований», ему подсказали экстерном сдать выпускные экзамены и идти на все четыре стороны. Любимыми темами Антона Васильевича были пиччикато и «Гимн Советского Союза». Ничего другого он из своей скрипки извлечь был не в состоянии, прежде всего по причине тремы (дрожание рук) и потом уже – абсолютной бестолковости в музыке. Об игре в каком-нибудь оркестре, даже ресторанном, тут речи не могло идти, хотя Кашгарка и гордилась тем, что в свое время делегировала тромбониста в оркестр Леонида Утесова и скрипача – в коллектив Эдди Рознера. Так что Антон Васильевич имел право на свою, отдельно взятую, индивидуальную жизнь только как резко выраженную противоположность вечно бесспорному и высокому искусству.
Люди, отправлявшие детей в школу, где Антон Васильевич преподавал пение и музыку, были в шоке: как туда попал этот «переворачиватель» трупов Гайдна, Моцарта и любимого всей Кашгаркой Феликса Мендельсона? Особенно негодовал Абрам Портной. Он приходил к директору школы на прием и требовал отстранения от занятий Антона Васильевича по двум признакам: неблагозвучности имени – отчества – фамилии и абсолютной его музыкальной глухоты. Директор Фазыл Турдыевич – сам большой оригинал, – перебирая, например, расхожее выражение в своей памяти «Иванов – Петров – Сидоров», он неизменно добавлял почему то – еще одну позорную для человека фамилию, не существующую в природе. На полном серьезе. Когда речь заходила о выезде на сбор хлопка и о том, почему, в частности, никогда не бывает там ездовой, доставлявший в школу молоко и завтраки на повозке с осликом, Фазыл Турдыевич напряженно размышляя, резко отвечал охотникам загнать в междурядья уклониста-ездового примерно так: «Все поедет хлопка – и ездовой-звездовой тоже».
Увидев в который раз пришедшего с одной и той же просьбой алчущего крови корейца Абрама Портного, Фазыл Турдыевич вновь и вновь объяснял ему, что никакого отношения к приему горе-музыканта на работу в данную школу попросту не имеет, а потом ведь он, Абрам-ака, и без того вот-вот загнется, так как ничего не жрет, кроме немолотого горького перца. Он вчера только на педсовете в ногах у всех валялся, просил прощения, плакал и заверял, что в последний раз...
– Правильно, Фазыл Турдыевич, – петушком заливался А.Портной, – а когда я ему напоминаю про очередной «последний раз», он покрывает администрацию школы матом. Схожу-ка я в гороно, пусть там на все это посмотрют с обратной стороны Луны.
– Абрам-ака, вот этого не надо. Опять проверки, комиссии, акты, объяснительные. Зачем вам это, а?
– Ну ладно, – соглашался Абрам Портной. Смотрите, Фазыл Турдыевич, последний раз...
Пиччикато и бессмертное произведение Александрова на слова великого и незаменимого гимнописца С.Михалкова как по наитию вскоре перестали звучать в стенах школы: кто-то обрушил на Антона Васильевича сорокаведерный кипящий самовар, стоявший в чайхане. Как будто в шутку, а получилось вон оно как...Умирал учитель в муках, словно сбылось страшное проклятие старика Иосифа Бруна, главы каретной мастерской, что простояла на Кашгарке добрую сотню лет.
Известие о смерти Иосифа осталось у почтальонши тети Симы на руках. Его некому было вручать. Старуха с почты долго вглядывалась в облик круто изменившегося старца с белой бородой, что приторочил к своему пиджаку боевые награды. Откуда они были – никто не ведал. Кроме как в семье, Иосиф ни с кем не воевал. В тот же год алкогольный недуг сразил и вполне свихнувшуюся Бэллу, пившую вместе с мужем, «чтоб ему меньше досталось». Она умерла в известном всем желтом доме, что на повороте трамвая номер пять, за Сарыкулькой. Дети, несчастные дети этого обиталища, выросли и разбежались по жизни, записавшись на всякий случай русскими.
УДАР
Что-то неотвратимое ждало Кашгарку с ее пресыщенностью и во многом неправедной жизнью. Возможно, ее ожидала участь Атлантиды или Карфагена. Учеными, видимо, недаром замечено, что стихийные бедствия сваливаются на головы обывателей как наказание, по указующему персту Судьбы, а возможно, и божьему промыслу.
Конечно, более всех пострадала Кашгарка. Она была в руинах. На тротуары вывалились стены с коврами на них, рухнули крыши с траверсами и голубятнями, балаханы, откуда любовались «жистью» тети Хеси и дяди Яши, они первыми откликнулись на призыв Одессы: приезжайте к нам, мы-таки уже потеснимся. У нас море и ласковое солнце. Дяди Яши и тети Хеси еще даже и не помышляли тогда о Хайфе и Тель-Авиве, где солнце еще ласковее, а море такое, что в нем никто и никогда не утонет.
Из окон повылетали стекла, выпали двери, покорежился асфальт, дороги превратились в крошево. Хижины дворов, где мы обитали, возникали с годами стихийно, по методу «тяп-ляп». Строилось долго, а рухнули в одно мгновенье, под какие-то сине-голубые всполохи в утреннем апрельском небе.
В комнатах находиться стало столь опасно, что почти все соседи выставили железные солдатские кровати свои на середину двора, скопом спали одной жалкой кучей, примиренные общей бедой, бросившие, хоть и не надолго, свои капризы и «закидоны», бандитизм и хулиганство, матерщину и пижонство...
Появились хорошие манеры, уважительность. Часто ужинали за одним общим столом, рядом с которым постоянно дымился очаг. У него хлопотал дед Абдулла, ежевечерне готовивший машхурду.
Расставили палатки, пронумеровали их. Пожили в них до осени. А дальше – кто куда, в разные села и города. Оставшиеся расселились по чиланзарским, каракамышским и другим «хрущевкам», – где предстояли другая общность, иное соседство, и кашгарской удали настал естественный конец.
О чем я и оповещаю читателя через много-много лет.
Прощай, Кашгарка!
«Звезда Востока», № 1, 2013
________________
Владислав Поплавский (1942-2006) - член Союза Журналистов СССР и Республики Узбекисан. Родился в Ташкенте.
В 1968 г. окончил филологический факультет Республиканского пединститута русского языка и литературы. Работал преподавателем кафедры русской и зарубежной литературы, редактором журнала «В одном строю», корреспондентом газеты «Частная собственность». Окончил аспирантуру в Москве, имеет около 80-ти научных публикаций, во многих республиканских газетах и журналах опубликованы его стихотворения, эссе, рассказы, повести.
Вел большую общественную работу: член ЕОЦ, руководитель клуба «Радуга», издатель журнала «Литературный Вестник».