Владимир Баграмов. Вдвоем (рассказ)
На жёстких, пропахших сырой дезинфекцией подушках умирал дед Кроха. Большие руки и ноги его торчали из-под короткого больничного пододеяльника, как куски арматуры из разбитого бетонного блока. Грудь тяжело вздымалась, при каждом вдохе в ней что-то сипело и булькало, а выдох был коротким и бесшумным. Один глаз деда смотрел широко и пронзительно куда-то в потолок, другой косил вбок, хитровато прищуренный. Он третьи сутки не приходил в сознание, его сжирал рак. Возле кровати лежал дедов протез, отполированная годами тяжёлая деревяшка с хитросплетением сыромятных ремней. Костыли стояли в углу палаты рядом со стойкой капельницы. В палате воздух густ и вязок, настоян на запахе лекарств, больного тела и ещё чего-то, вызывающего чувство неуверенности и близости смерти. История его болезни короткая и неинтересная. Впервые обратился месяц назад с жалобами на одышку, лютый кашель с кровью и бессонницу. Рентген показал огромную опухоль, закрывшую левое лёгкое, наползающую на половину правого. Дед был безнадёжен, поэтому его не хотели класть в районную больницу, чтобы не портить статистику, но он был инвалидом Великой Отечественной, и врачи испугались, дали отдельную палату. Лечить было поздно, от наркотиков он отказывался сам, хотя очень мучился болями в груди. Жил за счёт могучего, как сказал врач, «прямо-таки, воловьего сердца», но в последние пять дней стало сдавать и оно. Появилась мерцательная аритмия, явления сердечной недостаточности и кислородного голодания. На табуретке рядом с постелью сидела маленькая, сухонькая старушка, Зинаида Ивановна Крохонина, бабка Кроха. На коленях у неё была старая клеёнчатая сумка, которую она не выпускала из рук ни при каких обстоятельствах. Бабка дремала, опустив голову на грудь, изредка поднимала голову и сонно смотрела на мужа. Трое суток назад дед потерял сознание, с тех пор она не выходила из палаты, разве что по нужде. На уговоры пойти и выспаться – бабка плакала и хватала врачей за руки, умоляюще смотрела, они отступали. Дед глубоко вздохнул, в груди его пискнуло, задержал дыхание. Бабка моментально встрепенулась и подняла голову – оба дедова глаза смотрели на нее осмысленно и строго. Бабка растерялась, уронила сумку, нагнулась поднять и чуть сама не упала. Усевшись, стала поправлять выбившиеся из-под платка волосы.
– Коль? – позвала неуверенно, тронув сухой, как птичья лапа, рукой дедову грудь. – Ты как, оклемался? Может, молочка, ты скажи, а то молчишь и гаркаешь. В груди у тебя гарк-гарк, аж обмерла я!
– Пить, – еле слышно выговорил дед Кроха и облизал губы.
– Ой, батюшки, а погоди-ка, милый!
Бабка уцепила с тумбочки поильник с отбитым носиком и поднесла его к заросшему седым неопрятным волосом рту. Дед Кроха тяжело глотнул, потом ещё и откинулся на подушку. Незначительное усилие вызвало на лице обильный пот.
– Есть будешь? Ты скажи, так и куря принесу, или еще чего. На обед-то вермишель давали, и ее можно, а?
– Квочка, – неожиданно чётким голосом выговорил дед.
Бабка от удивления отпрянула, потом, видно, не поверив, нагнулась ближе к дедову лицу.
– Чего сказал, Коль, чего сказал-то, громче шуми!
– Квочка и… – дед облизал губы, – и дура.
Бабка выпрямилась, сурово посмотрела, поджав губы, и отвернулась.
– Эх, ты, Коля, Коля-Николай! Сам дурак, вот чего, смерть твоя под окнами бродит, а у тебя для жены и слова ласкового нет. Да…
Долго молчали. Ветер шевелил больничную застиранную занавеску, проносился по палате, выскальзывая сквознячком в широкую щель под дверью. Дед и бабка были похожи друг на друга. Ввалившиеся провалы щек, тонкие веки и глубокие разрезы-морщины, избороздившие лица по всем направлениям. Выцветшие от времени до неопределённого цвета глаза.
– Вот чего думаю, Коль, всю жизнь я вокруг тебя навроде воробья прыгаю. С войны ждала, почитай три года, ну, пришёл, а потом опять! Опять, говорю, ждала, хоть и не уходил никуда. Мне твои измены лютые всю сердцу проели, вот чего. Баб-то в деревне – тьма египетская, а мужиков и нетути, так, думаешь, не знаю, сколь разов крался ты, кобеляка долгоносая, на своей деревяшке по чужим огородам? Сколь детишков по соседским деревням настрогал… Знаю, все я, Коля, знаю, может, оттого Бог и не дал свою дитю-то. Может, он мне такую наказанию придумал, чтобы ждать тебя, да встречать после кобелиных походов твоих. Бабы что, тьфу на них, но вот подружку свою, Верку Самохину, я, Коля, не прощу. У ее окон сколь разов с каменюкой дежурила, знала, что ты у нее, свадьбы без свечей празднуете… Как дам, думаю, по стёклышкам камнем, а потом и Верку за волосья, да в кровь ее! И остыну, и опомнюсь, куда деваться-то бабе, без мужика живет, у нее кровь кипит, грудь молоком перегорает. Уехала уж больно скоро с деревни-то, никак твою дитю по свету мыкать поволокла. Вот дура Верка, вот дура, да я б и словом не обмолвилась. Мужиков повыбило, постреляло, так кому-кому, а рожать-то надо, а? Вот проклятая жизнь, Господи, и чего мне бог дитя не послал, чего брюхо мое не насытил? Я б поплакалась и потомилась ребёнку-то, коль был бы, а так-то оно, Коля, тоска-маета гольная. Баба-пустоцвет сама живьем мрет, ее судьбина горше горькой.
Бабка замолчала, некоторое время сидела неподвижно. Светлые капли текли по её лицу, западали в морщины, собирались в них в тонкие ручейки.
– Вот, наплакала-то! – улыбнулась она и повернулась к деду. – Глядишь все, гляди, чего уж, сколь годов с тобой в перегляд играем!
Дед Кроха улыбнулся беззубым ртом, подмигнул.
– Чего это ты мигаешь-то? Хватит, откобельничал, Коля, теперь лежи и о душе думай. Не беспокойся, всё как надо сделаю: и могилку, и поминанье, и бабка почитает.
– Хрена, – прохрипел дед. – Бабок читать не зови, а то я к тебе с того света явлюсь.
– Господи! – побледнела бабка. – На кой ляд ты мне являться станешь? Пронеси, Владыка милостивый, и не будут читать-то, как ты сказал!
– И похоронишь на сухом месте, где брат мой, Васька, поняла?
Бабка закивала:
– А где ещё, рядом с Васькой. Вам обоим лежать не скучно станет, потом и я приду. Мне-то, Коль… – Бабка обеспокоено заглянула деду в глаза. – Мне к вам можно, нет?
Дед важно кивнул. Бабка перевела дыхание, повеселела, приосанилась и улыбнулась.
– Коль, а не ты один-то до сладкого охоч был, слышь – нет? И я раз… – она молодо хихикнула. – Целовалась я, Коляша! У свояков гуляли, помнишь? Ну, когда председателя забрали с гулянки как «врага народа-то», не помнишь?
– Горелова… – с трудом прохрипел дед.
– Значит, стою на крыльце, а Федька Ерохин, бригадир наш, и поцелуйся! И вкусный мужик оказался, Коленька, у меня огнём всё пошло, потому, как… Коль, ты чего?
Один дедов глаз закатился вниз, другой – жутко и пронзительно уставился на бабку. Большие руки сгребли пододеяльник, перебирали его мелко-мелко, словно что-то искали и не находили, ползли всё выше, пока не остановились у самого горла. Грудь высоко вздёрнулась, сам он приподнялся на лопатках, опрокидывая голову назад, и осел разом. Стал вытягиваться, задирать небритый подбородок. Глаза закрылись, пальцы сжались в кулаки и тут же распустились.
– Коль! – шёпотом позвала бабка Кроха, привстав с табуретки и уронив сумку. – Ты чего, пошутила я, не было никакого Федьки-то! Это я от горькости, обида во мне скипелась, сколь годов в подушку плачу. Коль, не виновата перед тобой ни в чём, ей-богу, хошь на коленях побожусь? – закричала и кинулась в дверь палаты, ударилась о неё сухим телом, выбежала в коридор и, продолжая кричать на одной надрывной ноте, кружилась во все стороны, хватая перепуганных врачей, больных и сестёр за руки. И была похожа на большую чёрную птицу.
– Господи, люди добрые, с моей изменой умер! Наплела ему, Бог знает что, а он поверил, с тем и преставился. Как же я с ним да брательником Васькой рядом-то лягу они ж не пустят!
Ее успокаивали, отпаивали валерьянкой и бромом. Давно увезли деда Кроху, а она всё сидела и сидела на диванчике в коридоре, что-то шептала, качала головой и молилась...
Ташкент – 1984 год.
«Звезда Востока», № 4, 2014
Просмотров: 1405