Явдат Ильясов. Заклинатель змей (повесть)
Явдат Ильясов
ЗАКЛИНАТЕЛЬ ЗМЕЙ
Повесть
Пьяный Звездочет
Хоть я и пьяница, о муфтий городской,
Степенен все же я в сравнении с тобой:
Ты кровь людей сосешь, я - лоз,
Кто из двоих греховней?
А ну, скажи, не покривив душой?
- Зачем тебе, отступнику, молельный коврик?
- Ну, как же! Это - ценность. Хорошо заложить в кабаке. (Чей-то приглушенный смех.) О! - Дерзкий странник провел ладонью по своей кисейной, похожей на снег в морозных блестках, новой чалме.- Прощайте, я пойду. Холодно? Пусть. Отогреюсь в солнечной Мекке.
- Если в пути не околеешь, безродный.
- Э! Будь что будет.
От страха смерти я,- пусть знают все,- далек:
Страшнее жизни что мне приготовил рок?
Я душу получил на подержанье только
И возвращу ее, когда наступит срок.
... Стужа, белая косматая старуха, вползает в жилища, влезает в постели и колыбели. На обледенелых звонких дорогах насмерть стынут усталые путники. Те, кому посчастливилось уцелеть, бредут, скрежеща зубами, к рибату - странноприимному дому.
Низкое, узкое, длинное, как скотский загон, помещение с редким рядом кривых столбов, подпирающих черный потолок. Меж столбов - костры, у костров - народ. Поскольку рибат воздвигнут на средства благотворителей и потому бесплатен, ясно, какой народ прибило сюда. В заскорузлых руках - куски сухих ячменных лепешек. Люди грызут их с тупо-сосредоточенным видом, запивая чуть подогретой водой. Постой-то в рибате, слава аллаху, бесплатный, но горячей похлебки, жаль, без денег и здесь не получишь.
Ее, жирную, острую, пряно-пахучую, только что ели путники видные, сыто-солидные, которых загнал сюда небывалый мороз. Не по себе им тут. Как стаду коз, угодивших в ущелье, облюбованное волчьей стаей. Женщина в черной сверкающей шубе, закрыв лицо чадрой до самых глаз, отчужденно смотрит в огонь. Судя по ярким глазам, она молода и, быть может, даже хороша собою. Хмурится рядом с нею упитанный мужчина средних лет с холеным белым лицом и ладно подстриженной бородкой, окрашенной хною. И горбится, весь в густых булгарских мехах, некий важный имам, священнослужитель.
- Дурачье из Мерва, паломники,- осуждающе кивнул благообразный имам на смущенно притихшее мужичье.- В Мекку идут. Да, да, поверьте! Не куда-нибудь, а прямо в Мекку. Но ведь сказал халиф Абу-Бекр: "Богатый правоверный лучше бедного". Кто желает посетить святые места, должен располагать суммой денег, достаточной на дорогу туда и обратно и на пропитание семьи за время его отсутствия. А эти... куда их несет, убогих? Нищий, вздумавший совершить хадж, подобен хворому, который берется за труд здорового.
- Воистину! - с готовностью изрек краснобородый.
И тогда:
- Богатые, бедные,- послышался чей-то скрипучий голос.- Разве мы все - не временные постояльцы в этом мире, старом ничтожном рибате нужды и бедствий?..
***
18 мая 1048 года в мрачной Газне, в позорном плену, тяжко занемог великий мученик-мыслитель Абу-Рейхан Беруни. Он уже знал: дни его сочтены. Но не знал, кто подхватит зажженный им факел высокой учености.
В тот же день, на восходе солнца, в Нишапуре, у палаточника Ибрахима, случилось радостное событие: жена подарила ему сына, которого и нарекли именем кратким и звучньм - Абуль-Фатх Омар.
Поскольку в час его рождения Солнце и Меркурий находились в третьем градусе- Близнецов и земная долгота Меркурия совпадала с долготою Солнца, а Юпитер держался по отношению к ним в тригональной точке, Омару предсказали богатство, много детей, удачливость в делах.
***
...К их костру, не стесняясь, подсел пожилой человек в неимоверно облезлой шубе, с которой никак не вязалась дорогая пышная чалма на его лобастой голове. Изжелта-бледным, изрытым, как строительный камень-ракушечник, было худое лицо с прямым тонким носом. Седая борода растрепалась.
Чадра соскользнула с лика испуганно отодвинувшейся женщины, твердый рот ее округлился брезгливо, но вместе с тем и сострадательно. Оказалось: не так уж она молода, но что и впрямь хороша - это увидел всякий.
Он протянул к огню ладони - узкие, смуглые. Женщина, вновь закрывшись, взглянула на них тайком - и безотчетно тронула грудь...
- Выходит,- сказал он с обидой,- аллах, который сам предопределил нашу бедность, сам же и закрыл нам путь к нему. Что ж! - Его тонкие губы скривились в злой усмешке.- Обойдемся без него. Но обойдется ли он без нас? Без нашей веры, без наших молитв, без наших приношений?
- Несчастный! - вскричал имам оторопело.- Ходишь ли ты в мечеть?
- Забрел на днях,- зевнул скучающе паломник.- Как-то раз мне удалось стянуть молельный коврик. Я и задумал новый достать...
***
Уже в раннем детстве Омар повергал взрослых в остолбенение ясным умом и, можно сказать, совершенно невероятной памятью.
Впрочем, как где-то сказано, изумительная память бывает и у сумасшедших.
Худенький, бледный, лобастый, он часто недомогал, был застенчив и слабосилен, зато обладал необыкновенным тайным упорством, острым воображением и чуткостью. От обиды, особенно незаслуженной, он замыкался наглухо в себе. Но порой безграничное самолюбие заставляло его, внезапно вспыхнув, нападать на мальчишек намного старше. Нападать - и бить. Чем попало, лишь бы доказать свое.
Забияку пинали, толкали, колотили палками, чтоб отвязался - нет, весь в слезах, окровавленный, он не отставал от них, пока в драку не вмешивался кто-нибудь из взрослых прохожих.
***
...В углу - смех.
Имама охватил озноб, будто ветер, гудевший снаружи, внезапно проник к нему под меха. Трясясь от негодования, он огляделся: на этих бродяг мало надежды, они не помогут, крамольный болтун для них - свой; нет ли поблизости...
- Нет,- огорчил старика нелепый странник.- Нет мухтасиба - блюстителя нравов! Не озирайся напрасно, шею Свихнешь. Его задрал у Нишапура тощий волк. Задрал - и подох, бедный зверь. Отравился, видать, его праведной кровью.
В рибате стало тихо, как в склепе.
...Он встал - прямой, как доска, несмотря на возраст,- мигнул смотрителю подворья, остроглазому проныре, и пропал с ним где-то в темном углу. Позже вновь появился в освещенном кострами пространстве - уже без своей великолепной чалмы, в чужой драной шапке, но зато освеженный, весь подобравшийся, помолодевший.
Впалые щеки его раскраснелись, глаза прояснились, в них заиграл озорной, как у юнца, весенний блеск. Он вновь мигнул, теперь - обомлевшей женщине, лихо сдвинул шапку набекрень - и пошел себе прочь, чуть качаясь, безразличный к теплу и холоду и к человеческой злобе.
***
...Его прямо-таки изнуряла, как иного - болезнь, острая любознательность. На дворе падал снег или хлестал дождь проливной - Омар не мог усидеть дома, у теплой жаровни. Он натягивал на голову старый отцовский толстый халат и незаметно выбирался наружу. Долго бродил в саду между голыми мокрыми деревьями, ни о чем не думая, просто впитывая холод и шум дождя.
Затем залезал в чащу юных вишенок-прутьев, выбившихся из корней вокруг взрослых деревьев, и часами торчал в них, безмолвный, омываемый студеным потоком с неба.
И ни о чем не думал. Лишь где-то подспудно, в самых глубоких недрах сознания, как чей-то смутный и настойчивый зов, звучали, слагаясь слово к слову, чьи-то стихи. Чьи? Неизвестно. Может быть, уже свои. Те, которые он когда-нибудь напишет. Никто не искал мальчишку, никто не звал, не тащил домой. Мать уже махнула рукой на него.
Омар впадал в первобытный дикий экстаз, если случалось землетрясение или свирепый ураган, налетев, ломал в Нишапуре дряхлые ивы. Хорошо ему было укрываться в густых кронах упавших деревьев, пока их не изрубили и не растащили по дворам, сидеть в зеленом сумраке и мечтать. О чем? О чем-то неясном, но всегда необыкновенном.
Родители смеялись:
- Дурачок!
Когда его, как и всех детей, спрашивали, кем он хочет быть, он, к ужасу родных, отвечал: "Бродягой". У него был красивый почерк. Он терпеть не мог недомолвок и околичностей и во всем любил точность: в мыслях, словах и делах. Закадычных друзей у него не водилось. Почему-то Омара никто не любил. Даже родная мать.
Ибрахим, находя его поздней ночью уснувшим за книгой, говорил со вздохом: "Он, наверное, за книгой и умрет когда-нибудь".
Что и сбылось в свое время.
Еще до того, как его, семи лет, отвели в приходскую школу, Омар умел хорошо читать и писать, и потому учиться вместе с другими детьми ему было скучно. Он часто отлынивал от уроков, уходил бродить один в окрестных садах. Тем не менее, в десять лет уже знал грамматику, теорию словесности, стилистику и приступил к индийскому счету, к алгебре и геометрии.
***
- Я говорил тебе: он этим кончит,- хмуро шепнул жене краснобородый купчик.
- И кто сей злодей? - строго уставился на них имам, заподозрив спутников в каких-то давних и недобрых связях с нечестивцем.
- Тот... как его,- смутился купчик,- знаменитый... неудачник... пьяный звездочет...- Он боязливо оглянулся и тихо произнес короткое имя.
- О?! - воскликнул потрясенный священнослужитель.- Кто бы мог подумать...
- Он самый.- Обернувшись к жене, краснобородый вовсе помрачнел. И жестко изрек: - Пропащий человек! Истинный мусульманин,- возвестил он самодовольно,- должен заниматься полезным, богоугодным делом: торговлей, приумножением своего достояния. А этот шалопай всю жизнь растратил... на что? На вино и стихи. Разве стихи к лицу мужчине? Женское занятие.- Он взглянул на жену.- И стихи-то какие? Добро бы о розах да соловьях. Нет, у него они - вредные. Они будоражат человека, заставляют думать, сомневаться.- И он заключил уверенно:- Конченый человек!
А пьяный звездочет?
Уже у ворот с его лица как ветром сдуло напускную веселость, ее сменила горькая озабоченность. Радоваться нечему! И так всегда: на людях он беспечно смеется, наедине с собой задумчив, угрюм. Если только не рассмешит какая-нибудь забавная мысль, шальное воспоминание.
Зачем он пил при них? Путник жалел чалму, деньги были. И нынче ему не хотелось пить. Стар он уже, с ногами все хуже и хуже. Но чем-то надо было досадить наглецам?
Чем омываться нам, как не вином, друзья?
Мила нам лишь в кабак ведущая стезя.
Так будем пить! Ведь плащ порядочности нашей
Изодран, залатать его уже нельзя.
Ни кражей, ни ложью, ни подлостью их не проймешь: и то, и другое, и третье для них - дело обычное, привычное. Лишь нарушив один из важнейших запретов святого писания, сумеешь возмутить их тупую безмятежность. Ишь, мозгоблуды: бедняку на богомолье сходить - и то грех...
Всю жизнь сочиняя стихи, он привык, в поисках слов, строк и рифм, бормотать их себе под нос; и, поскольку, к тому же, он и думал не так, как иные - расплывчато, безотчетно, а ясными точными фразами, произнося их мысленно, как вслух,- это исподволь переродилось у него в привычку вслух разговаривать с самим собою, чему способствовало еще и одиночество.
- Неужто,- сказал себе странник с укором,- ты обречен всю жизнь лицедействовать? Вся жизнь - потеха. Скоморох! Не хватит ли их дразнить? Язык отрежут.- Но, представив гладкое лицо и красную бородку торгаша, имамову теплую шубу, он опять разозлился, встряхнул головой.- Пусть! Разве я их первый задел? Сами всюду лезут с дурацкими поучениями. Вот он, весь тут, благонравный обыватель-стяжатель. Самый гнусный зверь на земле! Не имея крупицы добрых знаний в башке, он берется судить других. Еще хуже, если ему удалось запомнить чье-то изречение - мудрое, глупое: он орудует им как дубиной. Уж он от тебя не отстанет, пока не грохнет по голове. Чтоб уравнять твой разум со своим, загнать тебя в общее стадо.- И с мальчишеской удалью:- Буду их дразнить! Буду их изводить. Пусть хоть голову отрежут...
Он забыл, вернее приглушил, отодвинул на время, бесшабашно махнув на то рукой,- что именно страх за свою голову погнал его в Мекку, которая нужна ему, как черту рай.
Нет никакой охоты тащиться в такую даль. Но идти надо. Вот схожу на богомолье, надену зеленую чалму святого, тогда попробуйте тронуть меня хоть пальцем. Надо идти. И он шагал себе по белой пустыне, стуча палкой и задубелыми ногами по ледяной дороге, и с грустью, которую уже давно не мог преодолеть, напевая что-то, на слух - весьма жизнерадостное.
Хорошо ему было с привычной светлой грустью, устойчивым душевным равновесием, спокойной уверенностью в своих неисчерпаемых глубинных силах. Это - главное. Все остальное чушь. Суета. Что губит судьбу человеческую? Ядовитая пыль житейских мелочей. Он давно стряхнул ее с души, как иной после долгих дорог отряхивает прах с разбитых ног.
Сказано в древней "Песне арфиста":
"Совершай дела твои на земле по велению сердца твоего и не горюй до того, как придет к тебе оплакивание. Не слышит воплей тот, чье сердце успокоилось, и слезы никого не спасли от подземного мира. Проводи радостно день, не унывай. Никто не уносит своего добра с собою. Никто не вернулся, кто ушел".
Будь жизнь тебе хоть в триста лет дана -
Ведь все равно она обречена,
Пусть ты халиф или базарный нищий,
В конечном счете - всем одна цена. ...На повороте ему попалась замерзающая птица. Он задел ее ногою, даже пнул, сочтя за грязный, обледеневший ком снега. Она встрепенулась! Нагнулся, разглядел: ворона. Редкая ворона. Белая. Путник подобрал ее и отогрел за пазухой.
***
А глаза смуглой женщины в рибате все смотрели в огонь, и в них мучительно рождалась тайная мысль.
Часть первая
Созвездие Близнецов
Приход наш и уход - загадочны. Их цели
Все мудрецы земли осмыслить не сумели.
Где круга этого начало, где конец,
Откуда мы пришли, куда уйдем отселе?
Омару исполнилось 10, пирамиде Хеопса - 3880. Ашшурбанипалово хранилище письмен погибло за 1670 лет до этой поры. Аристотель умер 1380 лет назад. Улугбек родился через 336 лет. Джордано Бруно сожгут на костре через 542 года.
***
И десяти лет от роду Омар впервые выехал из Нишапура - в Астрабад, неподалеку от которого, в деревушке Баге-Санг, его родитель, зажиточный мастер Ибрахим, купил перед тем дом и садик для летнего отдыха.
- Не надо бы ехать. Время тревожное.
- Милостив бог,- сказал Ибрахим.- Но на всякий случай опоясался саблей и вооружил трех своих здоровенных работников не менее здоровенными дубинами.
- Безграничен аллах в своих милостях! - ликовал Ибрахим в дороге.- Небывалый нынче хурдад (месяц май.) В иной год в эту пору трава уже выгорает, деревья густо заносит пылью,- встряхнешь,- с головою накроет. А сейчас? Каждую ночь гроза и ливень, днем солнце сверкает. Воздух чист, всюду свежая зелень...
Восторг не мешал ему думать о выгоде,- наоборот, возрастал от мысли, отрадной и дельной: "Лето будет дождливым - повысится спрос на палатки".
Отделившись от каравана, они свернули на Фирузгондскую горную дорогу. Влажный твердый путь уходил впереди за черную скалу. И казалось, дорога звенит, слагаясь со всеми своими подъемами, спусками и поворотами в задушевный тихий напев.
Для Омара каждое утро праздник; проснувшись, он уже знал: сейчас произойдет что-то необычайное. Будет солнце, снег или дождь. Будет ветер. Вкусный горячий хлеб. Книга. Белая роза,- от нее так прохладно в жару. Будет тайна. Будут разговоры. Что-то будет! И это уже чудо.
- Все промыто дождем, все блестит - и небо над синей горою, и камни, и листья! - Если бы то, что Омар испытывал сейчас, могло, как по волшебству, изменить его суть, мальчик, тут же вспорхнув, защебетал бы вместе с пташками в придорожных кустах.
- Сегодня день твоего рождения,- улыбнулась мать.
Ибрахим:
- Дай бог, чтобы вся твоя жизнь была такой же ясной и блестящей, как это счастливое утро. Безграничен аллах в своих милостях! - И, хлестнув лошадь, он вывел повозку - прямо к шайке тюркских грабителей.
***
Они толпились, спешившись, в устье зеленой лощины, нисходящей к дороге по склону горы. В узких глазах жестокость и жадность, тупая неумолимость. Руки железные. Лбы медные. Сердца гранитные. Не жди от них пощады.
- Стой! - рявкнул молодой туркмен в большой мохнатой шапке.
Переваливаясь на кривых ногах природного наездника, темный и дикий, он медленно и зловеще подступил к остановившейся повозке, угрюмо уставился на дубины в руках работников Ибрахима. Обернулся к своим (человек пятнадцать) - и разразился долгим скрипучим смехом.
- Смотрите, а? Вооружились. Хе-хе-хе...- И грозно - ближайшему работнику:- Это для кого же, собачий сын, ты дубину припас? Уж не для нас ли, а? Вот я сейчас хвачу ею тебя по глупой башке! - Он попытался отобрать дубину, но Ахмед, сперва оробевший, вспыхнул, отскочил и ткнул, точно копьем, туркмена острым концом дубины в грудь.
Взвыл туркмен! Через несколько мгновений Ахмед, лучший работник Ибрахима, очутился на коленях, со скрученными за спиной руками.
- Ты... оказал сопротивление,- хрипло сказал молодой туркмен, потирая грудь.- Сто динаров и три фельса! Это даром тебе не пройдет.
- Хозяин! - в ужасе крикнул Ахмед окаменевшему Ибрахиму.
- Не ори,- морщась, проворчал грабитель.- Я тут хозяин.- Он вынул длинный узкий нож и, зайдя сзади, зацепил Ахмеда пальцами за ноздри, круто задрал ему голову. Ахмед, задыхаясь, хотел сглотнуть слюну, кадык его беспомощно дернулся.
И потрясенный Омар увидел, как туркмен, примериваясь, щекочет этот судорожно бьющийся кадык острием ножа.
- Не смотри,- дрожа, шепнула мать.
Мальчик спрятался за ее спиною, закрыл глаза ладонями. Но слух и нюх у него оставались открытими. И он услышал короткий харкающий всхрип, густой шорох травы, какой бывает, когда на нее капает частый дождь, и незнакомый, одуряюще сладкий и теплый запах...
- Видали? - Туркмен лизнул, по обычаю, окровавленную сталь.- А ну, сложите ваши дурацкие дубины в огонь! - Он показал на скудный костерчик, где, уныло дымя, трещали сырые ветви. Усмехнулся с мрачным поползновением на остроумие:- Спасибо, дрова принесли. А то путный костер не из чего было разжечь.
Костер повеселел, повеселели и угрюмые туркмены. Предводитель шайки - все еще не очнувшемуся Ибрахиму:
- Придется и повозку разломать. Чтоб костер получился совсем хороший. Слезайте. Что у вас в мешках,- похлебку есть из чего сварить?
Говорил он гортанно и резко, по-тюркски, но в Хорасане с первых же лет тюркских завоеваний научились понимать язык степей.
- Не стыдно? - тихо сказал Ибрахим, помогая жене и сыну спуститься на дорогу.
- Чего? - грубо спросил грабитель. В прищуренных черных глазах - недоумение. Похоже, ему не часто приходилось слышать слова "стыд" и "совесть".
- Не стыдно грабить мусульман? - зарыдал Ибрахим.
- А-а...- Туркмен зевнул, сдвинул шапку на смуглый лоб, почесал шею.- Мусульмане...- И сразу, без перехода, впал в неописуемую ярость:- Сто динаров и три фельса! А мы кто?! - Горячо и сбивчиво, с неожиданным многословием, как бы торопясь оправдаться перед кем-то, может быть - перед самим собою, он обрушил на примолкшего Ибрахима мутный поток досадливых речей:- Когда мы... когда наше несчастное племя... обитало на Сырдарье,- слыхал о такой реке?- правитель Дженда... за что он взъелся на нас? Бог весть. Разорил кочевье. Скот угнал. Убил... восемь тысяч моих сородичей. Разве они были неверньвми? Все - мусульмане, мир их праху. Жалеть нас надо, а не проклинать! Пришлось бежать в Хорасан. И что? Сто динаров и три фельса! Здесь явился по нашу туркменскую кровь... ваш дурной султан Масуд Газнийский. Хорошо, наш лихой Тогрулбек в пух и прах разнес его у Серахса. И теперь наш черед всех громить и грабить. Знаешь, раненый тигр втройне опаснее? То-то. Эй, мешки да горшки - на землю! - приказал он подручным, таким же темноликим и свирепым.
Мать робко, вполголоса, причитала. Ибрахим и Омар стояли бледные и безмолвные. В голове шумит, и ноги трясутся, и внутри - горячая дрожь. Но когда один из грабителей сбросил с повозки большой зеленый узел, Омар не выдержал, кинулся к нему:
- Не трогай!
- Тяжелый,- удивился туркмен.- Что в нем? Может, золото, а?
- Золото? - подошел к ним предводитель шайки.- Ну-ка...- Развернул узел, встряхнул - и на дорогу с деревянным стуком посыпались темные кирпичи.
- Это что? - огорчился разбойник, увидев в странных кирпичах мало сходства с золотыми слитками.
- Книги.
- Книги? А! - вспомнил туркмен.- Много их мы в Мерве сожгли.- Он нагнулся, подобрал одну, в сандаловой обложке, раскрыл.- Хорошо пахнет! Но что это за чертовщина? Бруски какие-то, черточки, углы, круги. О чем книга? - с любопытством - к Омару.- Может, колдовская, чтоб джиннов на службу вызывать?
- Геометрия Эвклида.
- Кто такой Уклид,- он мусульманин?
- Нет,- ответил Омар, стараясь не смотреть на труп Ахмеда.- Он жил давно, задолго до пророка. Он был румийцем.
- И ты читаешь эту дрянь?
- Читаю. Но это не дрянь. Одна из самых умных книг на свете.
- Как смеешь ты, собачий сын, хвалить сочинение проклятого язычника? В костер твою безбожную книгу! Надо читать коран.
- Я и коран читаю,- нашелся Омар.- Я, да будет тебе известно, знаю его наизусть!
- Весь коран? - изумился туркмен.- Врешь!
- Я никогда не вру.
- Тогда прочитай какой-нибудь стих.
Омар закрыл глаза, припоминая,- и нараспев произнес звучный арабский стих. Но голос его срывался на каждом слове, и стих прозвучал неверно. За такое дурное чтение наставник в школе избил бы тростью. Однако грабитель не разбирался в тонкостях арабской словесности. Он вообще не знал арабского языка.
- И что это значит по-нашему?
- "Не засматривайся очами твоими на те блага, какими аллах наделяет иные семейства". Сура двадцатая, стих сто тридцать первый.
- Э-э...- У туркмена лоб вспотел. Ощутив в ногах внезапную слабость, он присел на корточки, пораженный не столько смыслом стиха, оглашенного бледным мальчиком, сколько самим мальчиком, его смелостью, памятью и сообразительностью.
Свет учености, исходящий от юного перса, слабым отблеском отразился в темных глазах степняка. И, видимо, крохотный лучик невыносимого этого света проник ему в мозг и произвел там смятение. Что-то произошло в его душе, что-то в ней чуть приоткрылось. Он умел драться. Он знал, как лучше отбить удар меча. Он не знал, как отбить словесный удар.
Его охватила непонятная тревога.
- Что со мною? Захворал, что ли, не дай господь.- Помолчав, он сказал потерянно:- И всю эту кучу книг ты одолел?
- Нет. Те дома остались. Эти только начинаю читать.
- А трудно? - спросил туркмен с нелепой, казалось бы, в нем ясной детской доверчивостью.
- Что?
- Ну... читать научиться?
- Совсем не трудно.
- Хм... Как тебя зовут?
- Омар.
- А меня - Ораз. Может, ты станешь когда-нибудь известным человеком, а?
- Если на то будет воля аллаха,- угодливо заметил Ибрахим, цепляясь за малейшую надежду спастись. Каждая жилка в нем натужно звенела, точно струна, готовая лопнуть.
- Аллах, аллах,- задумчиво вздохнул туркмен.- Как там сказано, говоришь: "Не засматривайся"? - Он мутно взглянул на мешки, узлы и горшки, уложенные на полянке - и вдруг загремел, пересиливая что-то в себе и не умея пересилить:- Носит вас по дорогам в такую пору1 Сидели бы дома, сто динаров и три фельса! Надо бы, друг мой Омар, твою мать - ко мне в шатер, тебя самого, и отца твоего, и ваших трусливых слуг - на базар, и лошадь у вас отобрать, и... И ступайте-ка отсюда, пока я добрый! Если б я не захворал... Забирайте книги свои и припасы. Но мешок зерна мы у вас возьмем. Эй! - гаркнул он на дружков.- Грузите все обратно. Мешок зерна оставьте.- Он посмотрел в Омаровы чистые очи, невесело подмигнул ему.- Станешь большим человеком, не забудь обо мне. Запомни: Ораз из племени кынык, одного рода с царем Тогрулбеком. Будь здоров! А вас, храбрецы,- напутствовал он работников Ибрахима,- надо бы высечь на прощание. Ну, да ладно. Зачем ты кормишь таких ненадежных защитников? - обратился он к мастеру.
- Что с них взять, господин? Ремесленный люд. Мирный народ.
- Мирный народ...- Туркмен покосился на его бедро.- Саблю отстегни, подай ее сюда! Она тебе ни к чему.
***
Староста Баге-Санга ахал изумленно:
- Угораздило вас, господин, забраться в этакую глушь! Неужто иного места для отдыха не нашлось? Простите,- мы рады, конечно, новому человеку. Но очень уж скудно, убого у нас. Семнадцать хижин, горстка людей. Скучно.
- В наш тяжкий век,- вздохнул Ибрахим,- нужно иметь про запас надежное убежище. Ведь у вас тут спокойно?
- Как будто,- ответил старик неуверенно. И отвел глаза.
Взрослые - нудный народ. Жить не могут без никчемных дел. Проверить купчую. Попить шербету. Поболтать о новостях... Пока они занимались этим, Омар побежал осмотреть летнее жилье.
Правду отец говорил: безграничен аллах в своих милостях. О рае Омар, конечно, наслышан, но рай небесный - где-то еще впереди, далеко, и попадет ли туда Омар, неизвестно - грехов у него уже немало; что касается рая земного, то, наверное, здесь он и есть.
- Эх, родной! - Маленький, тощий, чуть выше Омара, весь черный живой старичок, сидевший у ограды и взявшийся его проводить, сказал с надрывом, тягуче, скрипуче, но проникновенно:- Не зря селение наше БагеСанг - Каменный сад. Камней тут, видишь, больше, чем деревьев. Землю под ячмень носим в корзинах из дальней долины. Найдем меж утесов прогалину, засыплем, засеем. Сам суди, какой мы получаем урожай. Бывший хозяин вашей усадьбы отчего сбежал в Нишапур? Видишь, я горбатый. Ноги кривые, руки сухие, а ладони - точно лопаты. Нелегко тут жить. Ох, нелегко!
- Зато воздух...
- Может быть. Я иного воздуха не знаю. Правда, в детстве,- лет шестьдесят или больше назад, выезжал с отцом в Астрабад, наглотался пыли,- до сих пор, веришь, нет, чахну от нее. Я, дорогой, помню даже бухарскую власть,- соврал он неизвестно зачем.- При них, саманидах, вроде было полегче. Они редко нас навещали. Верно, тоже грабили. Но они хоть говорили по-нашему.- Похоже, в памяти его давно все перепуталось - и то, что видел он сам, и то, что когда-то узнал от старших.- А как пошли свирепствовать дикий тюрк, султан Махмуд Газнийский и сын его, султан Масуд Газнийский, черт их съел, и сельджукиды-туркмены - хоть в этом пруду утопись! - Он кивнул на небольшой, но, видно, очень глубокий, воронкой, водоем на дне котловины.- Для них все равно, что зима, что лето, что осень. Нагрянут: давай поземельный налог, подушный налог! А где его взять, скажем, весною? На сухих абрикосах живем, хлеб черствый ячменный - и тот бережем, раз в неделю, в пятницу, едим. "И не стало в нашей стране,- как говорится в старой легенде,- псов лающих, огней пылающих".
Омар, и без того бледный, совсем побелел. Занесло их! Но какое дело ему до чьих-то бед? Вот ручей, бегущий с гор через двор, и лужайка с сочным клевером, и белая коза на привязи. Клевер еще не цветет, но над ним уже вьются пчелы.
- Пасеку бы здесь наладить! Тут тебе корм и для божьих пчел, и для лошади вашей, и для бедной козы моей. Эх, один я на свете! Эта коза... она мне и мать, и сестра, и дочь. Но коза - она что? Коза. Дура. Скажи отцу, пусть купит у наших людей трех-четырех ягнят,- за четверть цены отдадут. Вскормлю для вас, зимою забью, отвезу в Нишапур. Будешь есть баранину, растолстеешь, не будешь такой хилый.
- Не люблю. Терпеть не могу, когда кости грызут, салом губы и щеки мажут.
- Ну? А что же ты любишь, родной?
- Молоко.
- Кхм! Оно, конечно, полезно. И я когда-то любил его пить. Но теперь у меня от молока бурчит в животе...
***
Вечер.
- Так ты не прогонишь меня, хозяин? - говорит хмельной старичок, наевшись рисовой каши с мясом и морковью.- Имя мое - Мохамед, что значит Прославленный. В честь пророка, да будет над ним благословение божье! Всяк тут знает беднягу Мохамеда. Я владельцу прежнему служил за еду и ночлег. Видишь, вон, сарайчик под скалою? В нем обитаю. Один я на белом свете. Был когда-то женат, и дети были, но угнал их проклятый Махмуд Газнийский. И дом разломали головорезы. За то, что я, строптивый, шумел. Нетрудно, конечно, другую жену найти и домик заново отстроить, но занемог, как детей забрали, махнул на все рукой, стал выпивать. Ибрахим, подумав:
- Аллах запретил мусульманину пить.
- Знаю, родной! Знаю. Староста наш,- ты видел его, устал меня стыдить и стращать. Но разве он может вернуть мне моих детей? Врагу не пожелаю - деток своих потерять... Я тебе честно скажу: виноват перед ними. Ох, виноват.- Он понурил седую голову, несколько раз стукнул костяшками согнутых пальцев по загорелому лбу.- Однажды... полотенцем, свернутым в жгут, я хлопнул раз-другой свою старшую дочку по заду. Понимаешь?! - вскричал он с пронзительной болью в глазах.- Вторую дочку вот этой рукой,- он дико взглянул на черную руку,- встряхнул за волосы... над землей. Волосики нежные, тонкие. А я ее за них - над землей. Чтоб ей отсохнуть! - Старик Мохамед наотмашь ударил о камень обратной стороной ладони, разбив ее в кровь, и злорадно скривился, довольный болью, как заслуженным наказанием.- Ну, третью не бил. Уж тогда что-то внутри у меня надорвалось. Всего один-то раз и рявкнул на нее, она вся побелела, бедняжка. Будь я проклят! В аду мне гореть. Никогда не бей, хозяин, ребенка,- до последнего часу будешь о том горевать. Где они? Что с ними? Они-то, наверно, если живы, давно уже забыли о тех делах моих паскудных. А я не могу забыть. Ну и страдаю. Да,- Мохамед растер на корявой щеке слезу.- Аллаху, конечно, сверху виднее, что я должен делать, чего не должен. Но я... вот чего не пойму. Султан Махмуд - уж так он был правоверен, истов да неистов, что хоть самому пророку на зависть! Каждое дело его, большое или малое, совершалось только во имя аллаха. Ответь, мудрый юноша,- кивнул старичок Омару,- во имя бога - это во благо тому, кто верит в бога? Или во зло?
- Во благо.
- Тогда скажите, ученые люди: разве годится во имя правой веры отнимать у правоверных их детей, ломать их жилье?
Ибрахим, помолчав, сказал,- не совсем, правда, твердо:
- Все совершается по воле божьей.
- Конечно, конечно! Кто спорит? Это всякому известно. Однако... все-таки, я думаю,- если, конечно, нам, убогим, не возбраняется думать,- нельзя во имя красоты, к примеру, уродовать чей-то красивый лик. Или - во имя света сокрушать светильник. Несообразность,- старик пожевал белый ус, резко выплюнул его.- Это все равно, что лгать во имя правды. Потому я бунтую. И пью. И буду бунтовать. И пить. Пусть хоть голову снимут. Но ты, хозяин, не бойся: твой дом я не пропью. Хворост в горах собирать и таскать, за деревьями в саду ухаживать, дом в порядке держать, зимою стеречь, рыбу в ручьях ловить, куропаток в кустах - лучше меня человека для этих дел не найдешь. Плата? Хлеб и ночлег. Вино я делаю сам, из хурмы и гранатов. Ну, что, остаюсь?
- Оставайся,- кивнул Ибрахим благодушно.- Куда ты пойдешь? Сын у меня любознательный. Рассказывай ему о прошлом. Приучай к мотыге, к труду на земле. Только пить, смотри, не научи.
- Что ты, господь с тобою! Он парень, я вижу, толковый, не по возрасту серьезный, пьяницей он не будет.
- Дай бог, дай бог,- с надеждой сказал Ибрахим.- У нас в Нишапуре пир каждый день. Ученики медресе - и те пьют тайком от наставников.
- А наставники - тайком от учеников,- усмехнулся Омар.
День был трудный, ночью Омар долго не мог уснуть. Вышел во двор - услыхал чье-то глухое завывание. Собака? Нет. По Нишапуру он знал, собаки воют иначе. Жутко стало ему! Казалось, на дне котловины, в пруду, всплыл джинн, прикованный цепью к подводной скале,- всплыл и завыл, просясь на свободу. Но цепь крепка. На ней - заклятие...
- Ты отчего угрюм? - встретил его наутро в саду Мохамед. Глаза-то у старика... в слезах, красные, как от дыма, под ними мешки. Вином густо пахнет от горного деда. Но голос ласковый:- Плохо спалось? С непривычки. Человек из долины всегда поначалу плохо спит в горах.
- Это ты выл ночью? - догадался Омар.
- Выл? Я пел. Пил - и пел. Эх, милый! Сколько таких убогих лачуг по белу свету, и сколько несчастных людей воет в них по ночам от тоски неизбывной! Воет тихо, пугливо, чтоб, не дай бог, кого не обеспокоить. Давай-ка сядем над ручьем да помолчим. Вода - самый дорогой божий дар. Окунешься - смывает с тела грязь. Сядешь возле, смотришь, ни о чем не думаешь - омывает душу.
- И пил бы ее.
- Не всякую жажду, родной, можно водой утолить.
***
Огорчения огорчениями, но горное солнце, горный воздух, купание в горных ручьях пошли Омару все-таки на пользу. Домой он вернулся окрепшим, подросшим, загоревшим. Он соскучился по городскому шуму и гаму и в первый же день, взяв у отца монетку, ушел бродить. В Нишапуре сорок кварталов, хотелось их все обежать. Но сперва - на базар!
Уже у ворот услыхал мальчишка призывный вопль зурны, грохот бубна и до сладости знакомый медный голос. Она? Сердце заныло, в голове зашумело. Боясь ошибиться, он яростно протолкался сквозь толпу и увидал на ковре давнюю и тайную свою любовь.
Маленькии шрам на подбородке,- чуть ли не до слез он умилял Омара каждый раз. Голе-Мохтар! Девчонка из семейства бродячих скоморохов. Не то курды, не то белуджи, но скорее всего - цыгане, они часто появлялись в Нишапуре, давали на базаре представление: кувыркались через голову вперед и назад, прыгали друг через друга, ходили на руках, смешили народ прибаутками-шутками, плясали и пели,- и лучше всех, конечно, пела золотисто-смуглая, с алыми губами, черноглазая Голе-Мохтар.
Голос ее был именно медным - сильным, звенящим. Она казалось ему сказочной пери, и ученый сын Ибрахима часто видел девочку во сне. Хорошо бы уйти вместе с нею, выступать на базарах, удивлять людей.
- Ради чего,- по заведенному у них порядку - завершать представление назидательной беседой, обратился старший скоморох к народу,- человек может покинуть друга? - И, зная, что никто сразу не решит эту головоломку (мало ли, ради чего), ответил сам:- Ради семьи.- И продолжал:- А семью? Ради селения. А селение? Ради страны. А страну?..
- Ради аллаха! - крикнул кто-то богобоязненный. Но скоморох, испытующе, с умыслом помедлив, твердо произнес:
- Ради самого себя.
Представление окончилось. Бородатый старший скоморох с медным блюдом пошел по кругу. Зазвенели монеты. Омар с готовностью положил свою. Он все смотрел на Голе-Мохтар, но она - хоть бы раз взглянула на него! Как-то рассеянно, вскользь, похоже - лишь по долгу ремесла, девчонка улыбнулась толпе восхищенных зрителей и медленно удалилась в палатку.
Его неудержимо,- как петушка к зерну, влекло к этой палатке. И Омар не утерпел, слегка раздвинул дверную завесу. Голе-Мохтар сидела на полу, руки на приподнятых коленях, голова - на руках. У него дух захватило! Он шумно и судорожно перевел дыхание. Голе-Мохтар вскинула голову, вздрогнула, крикнула:
- Рой!
Босые ноги Омара вмиг отделились от земли. Встряхнув мальчишку за шиворот, Рой, сильный молодой скоморох, прошипел ему в лицо:
- Чего тут бродишь? Прочь.
Омар отлетел на пять шагов, упал под чей-то смех в канаву. Поднимаясь в слезах, он услыхал медный голос:
- Украдет что-нибудь...
Оплеванный, потрясенный вернулся Омар домой. "Украдет". Чтоб тебе сгинуть! Ненавижу. И тебе бы, проклятый Рой, шею, подпрыгнув, сломать. Головоходы несчастные. Дурачье. Вот заберусь в темноте на базар и подожгу собачью вашу палатку.
Он три дня не ходил на базар. Не надо! Он знать не хочет глупую Голе-Мохтар. Подумаешь, Своевольный Цветок. Однако на четвертый день Омар не выдержал, вновь потащился к рынку в надежде еще хоть раз увидеть ее. Но скоморохов, как говорится, и след простыл.
- Уехали, детка! Вчера. Сложили палатку, весь скарб в повозку и - прощай. Не горюй! Приедут опять. Не эти, так другие.
- Другие?..
И вот однажды, уже весною, чем-то занимаясь во дворе, он услыхал у раскрытых ворот тягучий звенящий голос:
- Пода-а-ай-те-е...
Она! В рваном платье, грязных шароварах (где ее яркие наряды?), Голе-Мохтар сиротливо стояла у входа и, глядя куда-то в пустоту, жалостно тянула:
- Кусо-о-очек хле-е-ба...
Омару показалось, он сходит с ума. Мальчик метнулся в кухню за хлебом,- хлеба, слава аллаху, у них было много. Но, видно, не зря говорят арабы, что самый скупой в мире народ живет в Хорасане.
- Ты куда?- строго крикнула мать.
Он молча показал на девчонку. Губы его кривились, дрожали. Вот заплачет.
- Не давай! Их много нынче развелось. Всех не накормишь.
Голе-Мохтар вздохнула, ушла, волоча босые ноги по весенней грязи. И где-то уже на улице зазвенел ее дивный голос:
- Пода-а-ай-те-е...
Все-таки, улучив миг, когда мать отвернулась, Омар схватил горячую лепешку, сунул ее за пазуху и выскочил на улицу. Голе-Мохтар испугалась. Чего хочет от нее ошалелый мальчишка с дикими зелеными глазами? Не дай бог, суму отберет. Не отберет - изобьет ни за что. Она схватилась за тощую переметную суму, перекинутую через плечо, и как-то боком, в страхе оглядываясь, поплелась прочь.
Что с нею стряслось? Куда девались ее родные? Бог весть. Губы из алых превратились в сине-лиловые. И в глазах, когда-то веселых и жгучих, угнездилась, видно навсегда, глухая печаль.
Хлеб жег Омару грудь. Он сунул руку за пазуху. И не решился. Нет! Его остановила робость. Будто он хотел совершить у всех на глазах нечто постыдное. Снисходительно вынуть хлеб из-за пазухи и протянуть... Кому? Ей! Это немыслимо. Кощунство. Омар никогда больше не видел, зато запомнил ее на всю жизнь. Так она, жизнь, мало-помалу оборачивалась к нему изнанкой. Возвращаясь в слезах домой, он отдал лепешку другой нищенке, дряхлой старухе.